На этом довольно однообразном фоне исключени-ем смотрелась разве что заметка о гордом бедуинском мужчине по имени Али. Судя по женитьбе на четырнадцатилетней девочке из деревни Бани-Рашад, этого человека уже не слишком заботила его личная репутация. Бедуины из Бани-Рашад, называемые еще «рашайда», считались в здешних пустынях безродными пришельцами. Окрестные племена водились с ними лишь по крайней необходимости, а уж о родственных связях и речи не шло. Чтобы пойти на такое, нужно было совершенно отчаяться найти себе пару в каком-нибудь другом, более достойном месте.
Но, видимо, подобные компромиссы не проходят даром. Али вспоминал о своем унижении всякий раз, когда супруга попадалась ему на глаза, и, соответственно, поступал так, как обычно и поступают в таких случаях подобные ему уроды, то есть распускал руки. Начиналось с грубых толчков, затем подлец перешел к увесистым оплеухам, а на пятом году совместной жизни, если это можно назвать жизнью, стал и вовсе лупить бедняжку до потери сознания. Его ненависть усугублялась тем, что жена родила двух девочек-погодок, в то время как брали ее в расчете на сына.
Придя в себя после очередного жесточайшего избиения, несчастная женщина забрала дочерей и сбежала из дома, ставшего для нее камерой пыток. Ей удалось – где попутками, где пешком – добраться до Бани-Рашад. Мать, тоже знавшая о побоях не понаслышке, заплакала, увидав ее синяки. Отец горестно вздохнул и разрешил беглянкам остаться, хотя и знал, что по бедуинским законам дети являются неотъемлемой собственностью отца.
Тем временем Али готовился сделать ответный ход. Право было на его стороне, и не отреагировать означало утратить последние остатки уважения в глазах соплеменников. К счастью, деревня поддержала его справедливое возмущение: с точки зрения соседей, теперь уже речь шла не об одиночном никчемном шлимазле, а о чести всего племени зубейдат. В помощь Али отрядили нескольких крепких ребят. Подкараулив на шоссе машину брата сбежавшей жены, они взяли его в заложники, пообещав не выпускать на свободу, пока бедуины рашайда не вернут украденное имущество, то есть дочерей Али. Старшей из них, кстати говоря, едва исполнилось три года.
– Ты можешь остаться здесь, – сказал отец плачущей беглянке. – Но имей в виду: никто больше не возьмет тебя замуж. Тебе уже восемнадцать, и ты испорченный товар. И, само собой, никто не станет воевать из-за двух малолетних девчонок, которые к тому же по закону принадлежат другому племени. Мы обменяем их на твоего брата: как мужчина, он стоит намного дороже, так что сделка заведомо в нашу пользу.
Обмен состоялся через несколько дней. Оскорбленный Али получил девочек, поклявшись при этом, что неблагодарная супруга, перешедшая в статус бывшей, никогда уже больше не увидит своих дочерей. Так оно и случилось бы, если бы материнское сердце силой не приволокло женщину на край деревни, где стояла полуразвалившаяся халупа Али. Спрятавшись за камнем, она дождалась, когда он уедет, и добежала до дома. Девочки бросились к ней навстречу. Свидание длилось несколько минут – всего лишь обнять, вдохнуть запах кудрявых макушек, покрыть поцелуями детские лица – и сразу назад, от греха подальше, чтоб никто не заметил и не рассказал.
Но ведь заметили: в пустыне редко что остается незамеченным. А уж коли заметили, то и рассказали. Узнав о случившемся, Али пришел в ярость. Он только-только начал возвращать себе уважение племени, и вот на тебе: проклятая рашайда осмелилась посрамить его публичную клятву! В тот же вечер он приварил к кузову своего старого пикапа высокую стальную раму, а потом дождался темноты и, усадив девочек в кабину, привез их на холм, хорошо видный из деревни Бани-Рашад.
Зрелище, открывшееся ее жителям поутру, было не из приятных. Обе девочки – трехлетняя и двухлетка – свисали на веревках с импровизированной виселицы, и вороны, радуясь поживе, клевали их мертвые лица. Отца-героя поблизости не наблюдалось: он ушел в горы, дабы в одиночестве скорбеть об умерших детях. Рашайда могли бы без труда найти и наказать убийцу, но его все еще защищал закон: бедуинский мужчина вправе сделать со своим имуществом все что угодно, в том числе и повесить, наподобие освежеванных ягнят.
Правда, существовал и другой, менее радикальный вариант, поскольку Бани-Рашад, в отличие от Аз-Зубейдат, находится в зоне израильской юрисдикции. Местный шейх вызвал полицейских, и те к полудню арестовали Али, который долго не мог понять, чего от него хотят – ведь по бедуинским законам он не совершил ничего предосудительного и уж тем более преступного. Именно на это впоследствии и напирал его адвокат, нанятый правозащитной организацией. На суде много говорилось о древней народной традиции и уникальной культуре коренных жителей страны, вынужденных вести непримиримую борьбу с чужеземными оккупантами и колонизаторами – борьбу, невинными жертвами которой и стали погибшие девочки. Прокуратура возражала, но очень сдержанно, поскольку вполне разделяла точку зрения защиты.
Али получил три года и вышел за примерное поведение через два – по одному за каждую девочку. Об их восемнадцатилетней матери, которая перерезала себе горло еще в утро убийства, не вспоминал никто. Найденная мною заметка как раз и посвящалась этому событию – не смерти матери, Боже упаси, а выходу на волю ее убийцы. Я так зачиталась, что чуть не проехала свою станцию, а потом, уже в такси, корила себя, что забиваю голову совершенно излишней информацией.
Возле бара Red&Black на меня нахлынули ностальгические воспоминания. Как-никак мне пришлось впустую просидеть здесь за стойкой целую неделю, прежде чем тамошние дурачки выслали вперед дебильного Карподкина проверить, что я за фрукт. Ах Карподкин-Карподкин, дебил-романтик… – кто ж знал, что ты так плохо кончишь? Дверь, окрашенная в цвета анархистского флага, почти не пострадала от пожара. А вот внутри, как видно, обгорело практически всё: барную стойку демонтировали, столы и стулья тоже пришлось выбросить. Зато стены уже успели подновить свежей краской. В пустом зале не было ни души – только я, запах ремонта и чудом уцелевший высокий табурет.
– Мени! – позвала я. – Ты где?
– Одну минутку! Сейчас выйду! – откликнулся он из глубины служебного помещения.
Ну да, помню-помню. Оттуда, из внутренней каморки, я уехала тогда на перламутровом джипе вместе с Нисо и двумя его лбами. Как же их звали? Ах да: Ами и Тами, как в детской сказке. Вот только кончилось это совсем не по-детски…
Послышались шаги, и в зал, толкнув ногой дверь, вышел Мени, держа перед собой стопку то ли остекленных рамок, то ли обрамленных картинок. Он пристроил стопку на табурет и взглянул на меня с довольно беспомощным выражением. «Совсем не изменился, – подумала я. – Такой же тель-авивский «ботаник»: тщедушный, обритый наголо, в кругленьких очочках под Леннона. И что их так тянет на приключения? Сидел бы себе спокойненько на кафедре кислых щей у папы-профессора, пересыпал слова из пустого в порожнее…»
– Ты совсем не изменилась, – сказал Мени. – Поможешь, если уж приехала?
– Погоди… Ты что, тут один? А где остальные камрады и, извини за выражение, камрадки? Кто остался на посту сторожить мировую революцию?
Он уныло развел руками:
– Как видишь. На камрадов сильно подействовала история с Натаном.
– С кем-кем?
– С Натаном… – печально повторил Мени. – Это, как выяснилось, его настоящее имя: Натан Зейтельбах, вечная ему память. А мы-то знали беднягу только по прозвищу: Карподкин да Карподкин… Давай повесим?
Меня передернуло.
– Повесим? Кого?
Моей впечатлительной душой еще владело воспоминание о виселице, сооруженной бедуином Али, кладезем традиционной народной культуры. Но Мени имел в виду совсем другое. Он покопался в стопке рамок, вытащил оттуда портрет Карподкина и подошел к дальней от входа стене.
– Вот, я тут крючки наклеил… Посмотри, Батшева, так прямо?
– Правый угол вверх, – сказала я. – Вечно вы тут влево кренитесь. Еще. Еще чуть-чуть. Ага, нормально. Бедный Карподкин. Или как его… Бах-Тарабах?
– Зейтельбах, – без улыбки поправил Мени и подошел к табурету за следующей рамкой. – Ты, наверно, приехала спрашивать про Нисо, да? Но я ничего о нем не знаю, честное слово. Посмотри, так хорошо?
Теперь он пристраивал по соседству с покойным какой-то революционный плакат с винтовкой и Че Геварой.
– Опять правый угол вверх, – сказала я. – Все-таки ты неисправим, Мени. Жутчайший левый уклон. А это что – портрет вашего бармена? Он тоже погиб? Расстрелян американскими наемниками в джунглях Тель-Авива?
И снова Мени никак не отреагировал на мою не слишком уместную шутку. Теперь-то я видела, что бедняга все-таки изменился: стал каким-то заторможенным, прибитым.
– Вымпела союзных партий, – с прежним выражением,