9 страница из 92
Тема
хитро маскировались под какие-то другие дома. Играли со мной в прятки — так мне почему-то представлялось. А вот от бабушки они совсем не прятались, да и смысла не было никакого — бабушка их всех знала давным-давно, еще с царских времен. А я не знал, что раньше это была церковь. Бабушка мне объясняла.

Например, неподалеку от нашего дома, на другой стороне дороги, возвышались исклеванные голубями старинные кирпичные ворота с аркой, с оградой узорчатой, и мы, дошколята, к ним так привыкли, что никогда не задумывались: почему вдруг в одном ряду с обнизившимися, ушедшими в землю избами стоят эти мощные ворота, зачем их тут построили?

За воротами теми с чугунными копьями — пустырь захламленный, а на нем — высокий домина, беленый, с проплешинами оголенного кирпича. Это Дом пионеров со всякими детскими кружками, с большим залом и сценой. Но нам всегда казалось, что ворота — сами по себе, а домина — сам по себе, отдельно.

Бабушка сказала, что раньше это была церковь, но купола сломали. Для староверов церковь, их в городе всегда было очень много, и в советское время тех, кто верует по старому обряду и крестится двумя пальцами, звали, как до революции, «калганниками». Калганники ни под каким видом не шли в нашу церковь Александра Невского, а свои молельные дома, староверские, у них были далеко, в селе Шувое или еще дальше — в Алешино, и городские калганники тайно собирались молиться у своих «активистов», как их называла бабушка. А нас, троеперстников, они звали «кацапы». Староверов у нас в городе тогда было, по словам бабушки, «через два человека на третий», они с кацапами не водились, а нам, кацапским детям, строго-настрого запрещалось водиться с их детьми. И если на какой-то улице парень-кацап женился на девке-калганнице или, наоборот, кацапка выходила за калганника, то этому нерядовому событию потом еще долго дивились возле нашей «бассейны», качали неодобрительно головами.

Мы с бабушкой не любили ходить в Дом пионеров, только — на голосование в июне месяце. Но однажды, в промозглый, студеный и ветреный летний день, зашли туда по дороге из магазина — погреться перед тем, как будем топить печку в своем выстуженном доме. И, как сейчас помню, попали на какой-то утренник. Сели в зале, а на сцене — всякие пионерские конкурсы (там, где сцена, раньше алтарь был староверский, сказала мне бабушка). Помню один конкурс: кто быстрее очистит картошку. На двух стоящих посреди сцены табуретках сменялись соревнующиеся пары, каждому мальчику или девочке выдавалась большущая картошка, и они торопливо, ломтями, срезали с нее очистки. Бабушка укоризненно причмокивала языком, глядя на эти картошки — золотистые, без червоточин и потемнений, крупные и ровные, как в мультике. «Для начальства картошка, такую просто так не купишь, это только с заднего хода», — ворчала бабушка.

Потом, после объявления победителей, эти картошки, ставшие крохотными, кидались вместе с очистками в помойное ведро. Бабушка, глядя на все это, не выдержала и заплакала — прямо там, в зале. «Сытые нехалюзы, а еще партейные, их бы заставить поголодовать, они бы поняли, что такое хлеб, — шептала бабушка. — Пойдем отсюда, Санёга».

И все повторяла по дороге домой с сердцем: «Это прям не люди, а мыслете[3] какие-то».

— Бабушка, там же картошка была, а не хлеб, — поправлял я.

— Все — хлеб, Саша. Все, что едим, все — хлеб, — убежденно отвечала бабушка.

Часто она говорила обо мне и о моей сестре Кате, что мы «не дети, а мыслете», потому что получалось в рифму. Я, дошколенок, быстро смекнул, что к чему, и придумал, как мне избегать нескончаемой бабушкиной ругани. Бабушку легко и быстро можно было привести в доброе расположение духа, если что-нибудь сказать стихами. И чуть только бабушка заведет свою шарманку, я начинал громко и с выражением читать свои собственные стишки, нарочно к этому случаю припасенные: «Вот опять двадцать пять, начинают нас ругать. Руг, руг, руг, руг, руг, руг — так и слышится вокруг, любит нас бабушка ругать!». Я без труда научился копировать стихотворные размеры и рифмы, потому что радио у бабушки не смолкало ни на минуту (кроме, разумеется, перерыва с двух до трех часов дня), и постоянно исполнялись одни и те же песни, которые я зал наизусть.

Бабушка звонко и весело смеялась над стишками, посвященными ей и ее ругани, говорила: «Санька, вот бы пропечатать, тебе бы денежку заплатили». А я от скуки натужно рифмовал и рифмовал, уныло понимая, что не стихи у меня вовсе получаются, а так, шелуха — по маминому презрительному выражению. Например: «В небесах золотой монетой сияет луна-планета», «Вот пистолет, ему сто лет», «Наш чайник весом в пуд — начальник всех посуд». В общем, хоть какой-то мало-мальской лирики там не проглядывало. Мне самому становилось тошно от моих стихов.

Гораздо лучше получались у меня рифмованные пересказы всяких мальчишеских драк, игр и подколок, футбольных и хоккейных матчей. Эти стихи мне не стыдно было прочитать своим лучшим друзьям — соседским мальчикам. Старший брат, Пашка, уважительно хвалил мои стихи, иногда восхищался даже, говорил: «Ты записывай, Саня, записывай, мы с тобой потом, через много лет почитаем, посмеемся вместе». Но я, конечно, не записывал, думал, что и так запомню.

А еще я был уверен, что «через много лет» стану таким большим человеком, что какие-то мои детские стишки мне будут совершенно не интересны.

Увы, я ошибался.

7

Тогда, летом семидесятого, я жил недавним прошлым, все перебирал в моей узенькой копилке памяти дни, когда с нами жили папа, мама и Катя. Родители редко водили меня и Катю на прогулки без особой надобности — обычно раз в неделю, в баню возле старинной пожарной части с каланчой. В бане этой дореволюционной всегда были длиннющие очереди «на помывку», потому что в Рязанскую ходили только нехалюзы, а Хлудовская, за площадью, все-таки была маловата, тесна.

Я читал в предбаннике от скуки: «Комната материи ребенка»… Что это за материя ребенка? Я никого не спрашивал, но догадывался, что в этой комнате грудных детей закутывают в материю, пеленают. В очереди сидело много мужиков с костылями, одноногих и одноруких, они курили все как один, и оттого обширный предбанник всегда был наполнен сладковатым, приятным и волнующим чадом — не то, что от бабушкиной печки! Бабушка часто закрывала заслонки раньше времени, чтоб сохранить побольше жару, после этого в избе противно пахло распаренной свеклой и болела голова. Мама называла печеную или пареную свеклу «красотой», и я ненавидел свеклу, плакал, что не буду есть «красоту». Свекла и угар — вот два кошмара моего

Добавить цитату