Именно этому добрейшему отцу-иезуиту Баньер, еще не вполне совладавший с волнениями от беседы с Шанмеле, воздал подобающие знаки покорнейшей, но не льстивой почтительности, какие всякий послушник обязан оказывать своему духовному наставнику.
Однако Баньер при этом преследовал определенную цель: ему так сильно хотелось самому раскрыть тайну опасений, которые испытывал Шанмеле перед вечным проклятием, что, как можно было предположить, это любопытство было продиктовано не одной лишь любовью к ближнему, но и тем, что сейчас он, легко подчиняясь заповедям Церкви, поистине возлюбил ближнего, как самого себя, а точнее — самого себя, как своего ближнего.
Вот почему он выказал знаки уважения отцу-иезуиту.
— Отец мой, — спросил Баньер, — я заметил, что после исповеди у вас посетитель вышел отсюда легкой поступью.
— Легкая поступь, сын мой, — отвечал иезуит, — всегда проистекает от чистой совести.
— В таком случае, святой отец, позволительно ли думать, что вы отпустили этому бедному человеку все его грехи?
— Да, сын мой, разумеется, посредством нестрогой епитимьи, которую он поклялся неукоснительно нести.
— Однако мне кажется, — настаивал Баньер, — насколько я уловил из нескольких оброненных этим человеком слов, что он комедиант.
— Ну да, сын мой, это так, — подтвердил отец де ла Сант, с удивлением посмотрев на послушника. — И что с того?
— Ничего, конечно… но мне казалось, святой отец, что, коль скоро актеры отлучены от Церкви, бесполезно отпускать им грехи.
Хотя отец де ла Сант и славился своей ученостью, слова послушника, казалось, его несколько смутили.
— Отлучены, отлучены… — повторил он. — Разумеется, актеры отлучены от Церкви, кроме тех, кто обратился к вере и покаялся.
— Ах, значит, так! — с облегчением вздохнул Баньер. — И поскольку этот, несомненно, покаялся и обратился…
— В любом случае, — прервал его иезуит, — он произвел на меня впечатление вполне порядочного человека.
— О, разумеется!
— Вы разделяете мое мнение, сын мой?
— Да, да, совершенно разделяю…
— Кажется, вы довольно долго беседовали с ним? — заметил отец де ла Сант, вопрошающе глядя на собеседника.
— Не могу в точности сказать, столько времени я с ним беседовал, — осторожно отвечал послушник, избегая точного ответа с той ловкостью, какую школа последователей Лойолы весьма быстро прививает даже самым бездарным своим ученикам.
— Но все же, сколь ни мало вы с ним говорили, сын мой, вы должны были заметить, что он исполнен добрых чувств, не так ли?
— Конечно, отец мой, но я всегда полагал, что, коль скоро нет отречения и покаяния, отлучение сводит на нет все эти чувства.
Отец де ла Сант легонько почесал указательным пальцем кончик носа, что для хорошо знавших его служило верным признаком замешательства.
— В ремесле комедианта есть место и благородным жанрам, — возразил он. — Например, трагедия представляется мне наименее опасной для спасения души.
Баньер улыбнулся, как если бы духовный наставник дал ему взять верх над собой.
Отец де ла Сант, без сомнения, разглядел усмешку и истолковал ее точно так же, а потому с живостью прибавил:
— Прежде всего это касается трагедии латинской.
— Да, да, трагедий, сходных с теми, что сочиняете вы, подобных вашему «Жертвоприношению Авраама» — «Abrahami sacrificium».
— Да, сходных с ней или с другой моей трагедией: с «Наследниками», — чуть покраснев, кивнул иезуит.
— Эта последняя мне неизвестна, отец мой.
— Я дам ее вам, сын мой.
— Воистину, — заметил послушник, — в этих трагедиях на священные сюжеты, сочиненных во имя торжества благочестия и нравственности…
— … и разыгрываемых молодыми людьми, — подхватил отец де ла Сант, внезапно одушевляясь, как всякий поэт, рассуждающий о своем творчестве, — притом лишенных и тени мирских страстей, требующих участия особ иного пола…
— Ко всему прочему, отец мой, — добавил Баньер, — подобные трагедии не являются собственно пьесами для театра, а скорее — стихотворными драмами.
— Причем я даже пренебрег ямбом, — торжественно обронил поэт-иезуит, — опасаясь, чтобы они не выглядели подражанием Теренцию или Сенеке. Что до размера, сын мой, что до размера… тут я не уступлю, ибо, полагаю, подобные творения должны быть скорее угодны Господу, чем наоборот!
— Как бы то ни было, — поддержал поэта Баньер, разделяя его воодушевление, — как бы то ни было, роль Исаака удалась вполне!
— Насколько я помню, играть его выпало вам, сын мой?
— Да, вы были так добры, что избрали меня среди всех моих сотоварищей.
— Просто ваше лицо лучше всего подошло для роли. А знаете, вы сыграли совсем неплохо!
— Увы, отец мой, с тех пор протекло уже три года, теперь я бы…
И послушник сделал неопределенный жест, скорее всего означавший: «Ну, теперь все было бы иначе». Вслух же он добавил:
— И потом, кто мог бы плохо прочесть такие строки, как:
Si placet innocuo firmatum sanguine fcedus Jungere…[8]
— Действительно, вы неплохо читали этот стих, но теперь он звучит у вас еще лучше. А-а, вы не забыли моего замечания относительно вашего произношения слова «placet»! Тогда вы плохо его выговаривали, можно было подумать, что вы с Севера, в то время как вы, напротив…
— … из Тулузы, отец мой.
— Ах, люди с Севера, быть может, хорошо исполняют французскую трагедию, но никогда не совладают с латинской. Для них не существует ни кратких, ни долгих слогов, они не отличают гласную от согласной, а ведь, к слову сказать, в «placet» два кратких слога, не правда ли?
— Да, отец мой, поскольку «si placet» образует дактиль.
— Ну то-то же! Вы тогда произнесли «placet» так, словно в «pla» — долгий слог; я сделал вам замечание, и вы исправились. Авраам тоже делал подобные ошибки в произношении, но тут ничего не поделаешь: он ведь из Руана. Да, вот послушайте: это там, где он взывает:
О qui terrarum spatia immensum Pelagusque AEternis regis impertis…[9]
Вы помните этот стих?
— … et fulmine terres,[10] — подхватил Баньер.
— О, у вас прекрасная память, сын мой! — вскричал пришедший в восторг иезуит.
— Это вовсе не трудно: стихи восхитительны! О, роль Авраама была тоже великолепна! Да все роли прекрасны! Как бы мне хотелось сыграть их все!
— Мне очень приятно, что вы запомнили первый стих, и вправду не лишенный достоинств, — промолвил отец де ла Сант, польщенный в своем поэтическом тщеславии, — конечно, перенос цезуры в третью стопу, после слова с тремя долгими гласными, придает известное своеобразие, a «Pelagusque» не лишено выразительности.
— Это бесподобно! — воскликнул послушник.
— Не стану говорить о композиции второго стиха, — скромно заметил иезуит, — поскольку он принадлежит Вергилию, и я его просто позаимствовал: прежде всего потому, что он здесь уместен, а к тому же я не надеялся создать нечто лучшее. Но, дабы покончить с этой ошибкой в произношении, сделанной молодым человеком,