Наконец он осознал себя настолько живым, что услышал свой голод. Тем невыносимее было его терпеть, что в тёплом и душном воздухе явственно пахло едой. Иван сделал попытку приподняться и оглядеться в поисках источника запаха, и это почти удалось, но вдруг страшно закружилась голова, и он снова рухнул на сено, невольно вскрикнув.
И сразу же к нему кто-то подошёл. Присел рядом на корточки.
— Ну что? — спросил Ивана мужской, чуть сипловатый голос. — Очнулся, что ли?
— Уу-уу... сать... — смог произнести Иван.
— А! Кушать хочешь? — радостно догадался голос. — Вот молодец, вот и ладно. Сейчас принесу тебе.
Человек поднялся, куда-то сходил и быстро вернулся, неся обеими руками плошку, которая издавала с ума сводящий запах варёного мяса. Осторожно приподняв Ивана, чтобы тот сел, он поднёс плошку к его рту:
— Ну-ка, давай, пей, милый. Не спеши.
Ухватив губами край, Иван начал всасывать внутрь себя жирное тёплое варево. Дикой болью свело скулы, живот содрогнулся от нахлынувшего рыдания. Но Иван не мог оторваться от плошки, чтобы переждать, он глотал и глотал с силой, пока не выпил всё до капли. Немного отпустило, и во всём теле разлилось хмельное чувство, вдруг ярко напомнившее Ивану тот день, когда он первый раз напился браги.
— И-сее, — жалобно простонал Иван, поднимая глаза на человека.
— Нет, милый, хватит пока что. Нельзя тебе много, — ласковым голосом произнёс человек. — Ты ляг поспи теперь, а проснёшься — покличь меня, я тут рядом буду, ещё принесу.
Это был пожилой дядька, почти старик. Одет он был примерно как все тут — в рубаху из шкуры, разве что шкура была старая, протёртая в некоторых местах до лоснящейся кожи. Но был он русским и говорил на русском языке. Придя от его ласкового голоса в умилённое состояние, Иван опустился на свою лежанку и почти сразу заснул, успев заметить, что старичок накрывает его сверху чем-то очень знакомым — очевидно, теми самыми шкурами, под которыми Ивану и пришлось лежать здесь всё это время.
Он скоро проснулся и сразу попросил есть. Дедушка — а Иван про себя уже так его называл — принёс ещё и снова поил из плошки мясным отваром. По выщербленному краю Иван губами узнал ту самую плошку, являвшуюся ему в глубоком бреду. Хотелось самому держать эту посудину в руках, но руки ещё не слушались, бессильно болтались вдоль туловища, как чужие. Ивану после второго приёма пищи стало так хорошо, что захотелось облегчиться, о чём он и попытался дедушке сказать. Старичок понял и, как ребёнка, на руках, вынес Ивана на двор, где тот долго мочился под взглядами сбежавшихся посмотреть на него детей, даже не думая о неловкости своего положения, — ведь он был без портов, в одной своей рубахе, которую сняли и снова надели, помыв и освободив от вшей.
На следующий день с утра, дождавшись, когда мужчины уйдут (Иван обратил внимание, что, кроме дедушки и детей, он будто бы никому не любопытен), старичок завёл большие хлопоты. Он притащил в угол, где лежал Иван, низкую кадь из долблёного дерева, нагрел воды в котле и, поставив голого Ивана в кадь, принялся мыть его, придерживая рукой, чтоб не упал, и сильно продирая лыковой мочалкой. Иван изо всех сил старался не упасть, ёжился и постанывал от нежданного блаженства. А старик тёр его и приговаривал:
— Хорошо, хорошо, вот так, вот так, кровушка-то сейчас разгонится, вот и ладно будет. Тощий-то ты какой, прямо страх. Ну ничего, ничего, теперь поправишься, сынок, вот помою тебя и кушать будем...
Неожиданно Иван сквозь сладкую блаженную пелену расслышал нечто вовсе забытое — женский смех. Он слабо повернул голову и разглядел в полутьме трёх совсем молодых женщин, можно сказать — девушек. Они смотрели на него и смеялись, подталкивая друг дружку локтями, иногда которая-нибудь быстро говорила что-то и остальные прыскали в ладошки, махали руками и опять начинали смеяться. До Ивана вдруг дошло, что он стоит в кадушке вовсе голый. Тогда он судорожно схватился за промежность, прикрывая срам, потом резко присел на корточки, но не рассчитал сил и грохнулся на земляной пол. Кадь опрокинулась, вода выплеснулась, старичок крякнул, всплеснул руками, а три девушки просто-таки покатились от хохота.
В общем, кое-как, с грехом пополам, мытье было закончено.
— Ишь ты, раскраснелся как, — вполголоса, словно устыдившись вместе с Иваном, бормотал старичок, надевая на него прохладную рубаху. — Да ты, милок, не смотри на них, они тут к голым мужикам привычные. Нехристи, прости Господи, моются скопом, я-то уж привык, а тебе, видать, в диковину при девках, не подумал я...
Он уложил Ивана, сначала подстелив ему одну из шкур, а потом стал прибираться — утащил кадь, клоком сена затёр грязь на полу. Потом его со двора позвали, и старичок послушно убежал, виновато глянув на своего подопечного. А Иван опять заснул.
Прошло дня два, а то и все три, прежде чем Иван настолько пришёл в себя, что смог поговорить с дедушкой. Разговор получился нерадостным.
Чухонская деревня, где оказался Иван, находилась очень далеко от русских жилых мест. Просто удивительно, что хватило сил и упорства добраться сюда. Правда, такое удалось в эту зиму не одному Ивану. Убегая от голода, многие его соотечественники сумели проделать такой путь, и все появлялись здесь в плачевном состоянии. В конце осени, в начале зимы ещё приходили по двое, по трое, а некоторые и с бабами. С детьми, правда, никто не приходил. Потом стали появляться всё меньше, зато на мёртвые тела местные охотники и рыбаки стали натыкаться чаще.
Нынешней зимой у здешнего населения даже появилось нечто вроде промысла — искать по лесам умерших русских, чтобы ободрать их замерзшие тела в надежде поживиться чем-то ценным. Тех же, кого удавалось найти живыми, в деревне подлечивали, подкармливали, давали отлежаться, набрать сил. Но не из человеколюбия и сострадания, как успел уже определить для себя Иван, а для того, чтобы подороже продать. Куда продать? А в город.
Отсюда, если идти по солнцу, то дня четыре пути до города. Старик там бывал. Ну, не то, что город, но поселение большое, там и людей много живёт, и работники требуются. Дедушка сказал — работники, но Иван понял, что рабы. Переспросил — и правда.
— Так что, милый, судьба твоя горькая, — жалея его, пробормотал старик. — Вот поправишься, и тебя тоже, поди, увезут, продадут. А ты не