2 страница
строчки, жил и работал самый известный бельгийский художник-акварелист Роджер Гоброн. «GoMa» расшифровывается как «Гоброн и Маттелаер». Дом этот принадлежит сыну Роджера Гоброна. Винсенту стоило большого труда уговорить его сдать этот дом ему в аренду.

Позавчера мы с моей любимой девушкой ездили в Брюссель (это пару часов на электричке), креативно праздновали мой день рождения и к ночи собирались вернуться назад, в тишину и покой Брюгге. На Гранд Пляс, самой красивой площади мира, задорно играют музыканты: аккордеон, кларнет и труба. Пиво, вафли, шоколад. Вафли — крошке, пиво — мне. Завибрировал нервно в кармане тесных джинсов мобильник. Долго не могу его освободить. Наконец слышу эротичный женский голос.

— Александр?

— Да. Это Александр. (Душа моя встрепенулась в районе паха пойманной в силки птицей, как обычно она трепещет при звуке женского голоса. Неужели это будущая Новая Любовь?)

— Приемная Сунгоркина. С вами будет говорить Владимир Николаевич. Переключаю!

Информация к размышлению.

Владимир Николаевич Сунгоркин. Родился в Хабаровске в 1954 году. Главный редактор газеты «Комсомольская правда» и генеральный директор ЗАО «Комсомольская правда». В 2003 году вошел в пятерку самых влиятельных медиаменеджеров России по версии журнала «Карьера».

Щелчок. Ё! Твою мать! Неужели я опять где-то накосячил? Кто-то настучал про позор в Венесуэле? А может быть, порнофильм со мной в главной роли кто-то обнаружил на каком-нибудь вульгарном вражеском порносайте? Скажу, что надо было для расследования….

— Алло! Саша! Это — Сунгоркин. Ты в редакции?

Нервы сжались в комок в районе сфинктера. Мурашки побежали по всему телу. Кровь отхлынула от головы в зад. Источник опасности был неопределенным и оттого еще более страшным. В голове все перемешалось, как в мусорном баке, перевернутом безжалостной уборочной, помойной машиной. Бегство от неведомого было исключено. Самоубийство — тоже. Оставалось ждать. Крошка смотрит на меня с тревогой. Я бледен. Что ж мы такие бздливые в этой жизни? А ну-ка, взбодрись! Семи смертям не бывать, а выговора не миновать!

— Я — в Брюсселе!

В конце концов, самое большое наказание, которое я могу понести за свои проказы, — это увольнение. Но жизнь на этом не закончится! Не надо бздеть! Нет ничего страшнее Боли и смерти близких….

— Хорошо живешь! — удивленно и радостно говорит Сунгоркин, — Рад за тебя. С днем рождения, Саш, тебя!

Уф! Вах! Ни х… себе, подарок! Помнит! О, Боги! Юпитер! Зевс! Иегова! Ахура Мазда, Будда, Гермес, Рама, Кришна, Глагол, Моисей, Иисус! Он помнит меня!

— Спасибо, Владимир Николаевич! Право, такая неожиданность…

— Удачи тебе. Твори больше! Ждем от тебя новых интересных приключений.

— Спасибо! И вам того же… приключений всяких…

— Ты в Брюсселе по делу или как?

— Картины свои продаю я тут, — отвечаю я серьезно.

— Стало быть, обогатишься. Рогозин сейчас в Брюсселе. Если встретишь — предложи ему свои картины.

(«Если встретишь Рогозина, не убивай — он мой!» — почему-то подумал я.) Да, для журналиста «Комсомолки» это обычное дело — встретить в Брюсселе Дмитрия Рогозина и поговорить.

Гранитный камень с грохотом упал с моих плеч на мостовую Гранд Пляс, распугав туристов. Я, облегченный и свободный, немного потанцевал искрометный джайв, матаню, казачок, жок и сарабанду, покружил свою крошку в вальсе и галопе на радость окружающим иноземцам. Ну вот: теперь только поздравление Президента может меня удивить. Вот таким простым, человечным образом шеф меня мотивирует к трудовым подвигам. Нам, писакам, ведь совсем немного надо для счастья. Немного денег, бухла, женщин, любви и внимания, и мы готовы мир перевернуть, как пивную кружку, предварительно осушив ее до дна.

Я привез в Просвещенную Европу из немытой России пять своих картин. Одну из них я подарил моему другу, японцу Томато Хатано, парижскому музыканту, виртуозному гитаристу, другую художнику Винсенту, третью выставил на продажу в галерее города Кнокке, четвертую — в галерее Винсента, а пятую продал в Париже, на Монмартре, за пятьдесят евро.

— Когда продашь мою картину, деньги мне не высылай, а лучше выкупи на все эти деньги галерею Роджера Гоброна, — напутствовал я Винсента.

— А можно я весь дом на эти деньги выкуплю? — робко спрашивает Винсент. Я соглашаюсь, с условием, что буду приезжать сюда отдыхать от московской суеты. Ударили по рукам.

«Комсомолка» дает ориентир

Если не хочешь огорчить свою задницу, никогда не подтирай ее утренней газетой!

Шарль Оливер Шайзеншнапс, бельгийский издатель

40 лет назад. 1970 год.

Воронеж. Школа-интернат № 4. Весна. Солнышко. Ручьи. Грачи.

Скромный, застенчивый, сопливый мальчонка, пока еще краснеющий при слове «жопа», в сером, потертом, казенном школьном пальтишке, в стоптанных ботинках, задумчиво бродит по сосновой чаще за учебным корпусом ненавистного, надоевшего ему за долгие годы учебы интерната, где молодые сосенки стоят ровными рядами, словно дисциплинированные, наказанные ученики исправительного учреждения на строевом смотре, а мать сыра земля, с редкими островками бурого, агонизирующего снега, усыпана шишками, сосновыми иголками, бычками «Примы», «Беломора» и «Стюардессы», зловонными минами юношеского, школьного говна, рядом с которыми строгим предупреждением лежат измятые, оскверненные новым санитарным предназначением, исписанные странички ученических тетрадей в клеточку и в линеечку. Этот задумчивый, загадочный и одинокий мальчик я — Мешков Сашка, или просто Мешок, как кличут меня нерадивые ученики интерната.

Словно опытный сапер, обходя зловонные мины, брожу по этой роще не бесцельно я. Ведь только здесь могу побыть я в одиночестве, без шумной, орущей, горластой толпы своих неугомонных шалунов, непосед-одноклассников. Мучительно размышляю о своем туманном будущем, пытаясь представить себе, кем я буду через лет эдак пять, десять. Через месяц-другой наконец-то окончу ненавистную школу и избавлюсь от мучительного, томительного и бесконечного детства. У меня растут года! Но как мне дальше жить? Кем быть? Чем заниматься? Мне надо срочно определяться в этой жизни. Жизнь ставит меня перед сменой парадигмы. Через пару месяцев я вынужден буду измениться, стать самостоятельной единицей Вселенной. Моя страна детства не была сказочной, она была строгой, выверенной, правильной, тоталитарной тюрьмой. Я начал ходить строем с трех лет, еще в круглосуточном детском саду.

С первого класса в школе-интернате нас приучали носить одинаковую одежду, одинаковую стрижку «под чубчик», одинаково ходить строем под барабан, на уроки, на обед, на прогулку, думать только о Родине, петь одни и те же песни: «Моряк вразвалочку сошел на берег», «Веселый барабанщик с барабаном вдоль по улице идет», «Взвейтесь кострами, синие ночи. Мы пионеры, дети рабочих!». Я не любил эту песню. Она была не про меня. Моя мама пела в оперном хоре, а папа — работал в НКВД. Ну, какие они рабочие? Правда, с мамой я тогда встречался примерно раз в месяц, а папа ушел в другую семью, когда мне было 3 года.

Я научился маршировать раньше, чем материться и бухать (мы, мальчишки, в интернате бухали примерно с третьего класса). Мне иногда кажется, что я и