Каким образом кто-то может проникнуть в чужие мысли, если только раньше подобные мысли не приходили в голову ему самому? Как у него получалось угадывать уловки других, если только он тоже не прибегал к ним?
Но поражал меня не столько его удивительный дар читать людей, докапываться до их сути и вытаскивать на свет их истинную личину, сколько способность видеть вещи в том свете, в каком видел их я сам. Вот что в конечном счете неудержимо влекло меня к нему, сильнее, чем желание, дружеская симпатия и узы общей религии.
Как-то после ужина, когда все мы собрались в гостиной, он обронил: «Как насчет сходить в кино?» – будто внезапно придумал способ избежать скучного вечера в четырех стенах. Чуть раньше, за столом, отец как обычно убеждал меня чаще проводить время с друзьями, особенно по вечерам. Прочитал целую лекцию. Оливер еще не успел освоиться и не знал никого в городе, так что вполне мог счесть меня подходящей компанией для похода в кино. Но вопрос прозвучал слишком беззаботно и непринужденно, как будто он давал понять мне и остальным присутствующим, что на кино он вовсе не настаивает и не возражает остаться дома, чтобы поработать над рукописью. С другой стороны, беспечный тон его предложения метил в отца: его совет за ужином не прошел мимо Оливера, который теперь только сделал вид, будто идея целиком его, тогда как на самом деле, пусть и неявно, предложил поход в кино только ради моего блага.
Я усмехнулся, но не над предложением, а над двусмысленностью уловки. Он тут же заметил мою улыбку и улыбнулся в ответ, почти в насмешку над собой, прекрасно понимая, что подтвердив верность моей догадки признает вину, но что отрицание маневра после того, как я дал понять, что раскусил его, сделает вину еще более несомненной. Улыбкой он сознался, что пойман с поличным, но открещиваться не собирается и все равно с удовольствием пойдет со мной в кино. Произошедшее изумило меня.
Возможно, улыбка содержала безмолвный намек, что хоть я и разгадал его напускную небрежность с идеей насчет кино, он тоже заметил кое-что смешное во мне, а именно: извращенное, изворотливое, преступное удовольствие, которое я получал, находя столько мельчайших точек соприкосновения между нами. Впрочем, я мог все это выдумать на пустом месте. Но каждый из нас знал, что другой все видел. Тем вечером, когда на велосипедах мы отправились в кино, я летел словно на крыльях и не пытался скрывать это.
Неужели, обладая такой интуицией, он не догадался бы, почему я так резко отпрянул от его руки? Не заметил бы, что я уже подчинился ей? Не увидел бы, что я хотел остаться в его власти? Не почувствовал бы, что моя неспособность расслабиться под его пальцами служила моим последним убежищем, последней защитой, последней отговоркой, что я нисколько не сопротивлялся, что мое сопротивление было фальшивым, что я не был способен и не хотел сопротивляться ничему, что он делал или просил у меня? Не понял бы, что когда в то воскресенье в опустевшем доме он вошел в мою комнату и спросил, почему я не на пляже с остальными, я не стал отвечать и ограничился лишь пожатием плеч по одной простой причине – чтобы скрыть, что не могу вздохнуть и произнести хоть слово, и что любой звук станет отчаянным признанием или всхлипом, одним из двух? С самого детства никто не доводил меня до такого состояния. Ужасная аллергия, произнес я. У меня тоже, ответил он. Возможно, у нас одна и та же. Я снова пожал плечами. Он взял моего старенького плюшевого мишку, повернул его к себе и прошептал что-то ему на ухо. Потом развернул игрушку мордой ко мне и спросил, изменив голос: «Что случилось? Ты чем-то расстроен». Тут его взгляд скользнул по моим купальным плавкам. Может, они сползли ниже допустимого? «Собирался поплавать?» – спросил он. «После, может», – я воспользовался его отговоркой, пытаясь говорить как можно меньше, чтобы он не заметил, что мне нечем дышать. «Пойдем сейчас». Он протянул руку, чтобы помочь мне подняться. Я взял ее и, отвернувшись к стене, чтобы не встречаться с ним взглядом, спросил: «Это обязательно?» Все, что я был способен произнести, чтобы сказать, останься. Просто останься со мной. Твои руки вольны делать все, что пожелаешь, стяни с меня плавки, возьми меня, я не издам ни звука, не скажу ни единой душе, у меня уже стоит, и ты это знаешь, но если нет, я запущу твою руку к себе в трусы и не стану сопротивляться твоим пальцам, сколько бы их не оказалось во мне.
Мог ли он не догадываться обо всем этом?
Он сказал, что хочет переодеться, и вышел из комнаты. «Жду тебя внизу». Опустив взгляд, к своему ужасу я увидел влажное пятно на промежности. Он заметил? Ну разумеется. Поэтому предложил пойти на пляж. Поэтому же вышел из моей комнаты. Я стукнул себя кулаком по лбу. Как я мог быть так неосторожен, так беспечен, так беспросветно глуп? Конечно, он видел.
Мне стоило бы поучиться у него, просто пожать плечами и не обращать внимания на преждевременную эякуляцию. Но я не мог. Мне бы не пришло в голову сказать, Он видел и что с того? Теперь он знает.
Я не представлял, чтобы кто-нибудь, кто жил с нами под одной крышей, играл в карты с моей матерью, завтракал и ужинал за нашим столом, декламировал пятничную молитву просто ради удовольствия, спал на одной из наших кроватей, пользовался нашими полотенцами, общался с нашими друзьями, смотрел с нами телевизор в дождливые дни, когда мы собирались в гостиной и уютно устраивались под одним одеялом, потому что становилось холодно, и слушали, как дождь стучит в окна – чтобы кто-то в моем ближайшем окружении любил то же, что и я, хотел того же, чего я, был тем же, кем был я. Не в силах представить подобного, я считал, что за исключением прочитанного в книгах, почерпнутого из сплетней и услышанного в сальных разговорах, никто из моих ровесников никогда не хотел быть одновременно мужчиной и женщиной – с мужчиной и женщиной. Мне доводилось хотеть других мужчин, я спал с женщинами. Но до того, как он вышел из такси и вошел в наш дом, мне казалось абсолютно невозможным, чтобы кто-то настолько нормальный мог предложить