И тем не менее, спустя две недели после его приезда я каждую ночь желал одного: чтобы он вышел из своей комнаты, но не через коридор, а через стеклянную балконную дверь. Я хотел, чтобы открылась его дверь, раздался шорох шагов на балконе, затем скрипнула моя незапертая дверь, в которую он войдет, когда все лягут спать; чтобы он скользнул ко мне в постель, молча раздел меня, заставил хотеть его так, как я никогда никого не хотел, нежно, мягко, и с чуткостью, которую один еврей испытывает к другому, проник в меня, нежно и мягко, следуя просьбе, которую я репетировал вот уже столько дней, пожалуйста, не сделай мне больно, что означало, причини мне любую боль, какую захочешь.
Днем я редко находился в своей комнате, предпочитая сидеть возле бассейна во внутреннем дворике, где уже не первое лето в моем полном распоряжении был круглый стол под зонтом. Павел, наш предыдущий гость, любил работать в своей комнате и лишь изредка выходил на балкон, чтобы взглянуть на море или выкурить сигарету. Мейнард, за год до него, также работал у себя. Оливеру нужна была компания. Поначалу он устраивался за моим столом, но вскоре приноровился бросать большое полотенце на траву и лежать на нем в окружении страниц своей рукописи и других «мелочей», как он их называл: лимонада, лосьона для загара, книг, эспадрилий, солнцезащитных очков, цветных ручек и музыки, которую он слушал в наушниках, так что нельзя было заговорить с ним, пока он не обращался к тебе первым. Иногда, спустившись утром с нотной тетрадью или книгами, я находил его млеющим под солнцем в красных или желтых купальных плавках. Мы отправлялись бегать или плавать, а по возвращении нас уже ждал завтрак. Через некоторое время у него вошло в привычку оставлять свои «мелочи» на траве, а самому укладываться прямо на облицованном бортике бассейна. Это был его «рай». «Я отправляюсь в рай, – часто произносил он, вставая из-за обеденного стола, и прибавлял, – заприкоснуться с солнцем», – намекая таким образом на латинское apricus, «солнечный». Мы поддразнивали его по поводу бесчисленных часов, которые он проводил возле бассейна, намазавшись лосьоном для загара, лежа на одном месте. «Сколько вы пробыли в раю сегодня?» – спрашивала моя мать. «Два часа. Но я планирую вернуться туда после обеда за новой порцией прикосновений». Пойти на опушку Эдема также означало растянуться у бассейна, свесив одну ногу в воду, с наушниками в ушах и надвинутой на лицо соломенной шляпой.
Большего ему не требовалось. В отличие от меня. Я завидовал ему.
– Оливер, ты спишь? – спрашивал я, когда вокруг бассейна сгущалась мертвая тишина.
Ни звука.
– Спал, – через секунду отзывался он легким вздохом, не двигая ни единым мускулом.
– Прости.
Его нога в воде. Я мог бы поцеловать каждый палец на ней. Затем щиколотки и колени. Сколько раз я глазел на его купальные плавки, в то время как шляпа закрывала ему лицо? Вряд ли он мог догадываться, куда я смотрел.
Или:
– Оливер, ты спишь?
Долгое молчание.
– Нет. Думаю.
– О чем?
Он шевелил пальцами в воде.
– О толковании Хайдеггером фрагмента из Гераклита.
Или, когда я не играл на гитаре, а он не слушал музыку, его голос из-под шляпы вдруг нарушал тишину:
– Элио.
– Да?
– Что ты делаешь?
– Читаю.
– Неправда.
– Ну, думаю.
– О чем?
Я умирал от желания рассказать ему.
– О личном, – отвечал я.
– И не расскажешь мне?
– И не расскажу тебе.
– И он не расскажет мне, – повторял он задумчиво, как будто обращаясь к кому-то.
Я обожал его манеру повторять то, что я сам только что повторил. Это было похоже на легкое прикосновение или жест, абсолютно непроизвольный вначале, но совершаемый сознательно во второй раз и уже намеренно – в третий. Это напоминало мне, как Мафальда перестилала мою постель каждое утро, вначале расправив поверх простыни пододеяльник, отгибала его снова, чтобы положить подушки и затем накрыть их, и наконец стелила сверху легкое покрывало, шаг за шагом, пока эти многочисленные покровы не начинали казаться мне символом чего-то целомудренного и в то же время готового с молчаливым согласием сдаться страстному натиску.
Молчание в те дни было невесомым и ненавязчивым.
– Не расскажу, – отзывался я.
– Тогда я снова буду спать.
У меня бешено стучало сердце. Должно быть, он понял.
Полная тишина. Мгновением позже:
– Я в раю.
И больше я не слышал ни единого слова в течение целого часа.
Больше всего я любил сидеть за своим столом, уйдя с головой в транскрипции, в то время как он, лежа на животе, делал пометки на страницах рукописи, которые каждое утро забирал у синьоры Милани, переводчицы в Б.
– Послушай-ка, – иногда произносил он, вытаскивая наушники, нарушая знойную тишину нескончаемого утра. – Только послушай эту чушь.
И он читал вслух то, что сам же написал несколько месяцев назад.
– По-твоему, здесь есть какой-нибудь смысл? Я его не вижу.
– Может, ты считал иначе, когда писал это.
Несколько мгновений он молчал, обдумывая сказанное мной.
– Это самые добрые слова, которые я слышал за последнее время, – он говорил абсолютно серьезно, как будто вдруг совершил открытие или придал моим словам куда большее значение, чем я вложил в них. Я почувствовал неловкость, отвернулся и пробормотал первое, что пришло в голову:
– Добрые?
– Да, добрые.
Я не понял, при чем тут доброта. А может, просто не смог разобраться, к чему он ведет, и предпочел не развивать тему дальше. Молчание возобновлялось до того момента, пока он не заговаривал о чем-нибудь снова.
Как же я любил, когда он нарушал тишину, чтобы сказать что-нибудь, что угодно, или спросить, что я думаю об X или слышал ли я когда-нибудь об Y. Никто из домашних никогда не спрашивал моего мнения ни о чем. Рано или поздно он заметит, что в семье меня не считают за взрослого, и будет относиться ко мне так же. Но шла третья неделя, а он все еще интересовался, знакомы ли мне имена Афанасия Кирхера, Джузеппе Белли и Пауля Целана.
– Да.
– Я почти на десять лет старше тебя, но до недавнего времени не слышал ни о ком из них. Не понимаю.
– Что непонятного? Мой отец – профессор в университете. Я вырос без телевизора. Теперь понял?
– Вернись уже к своему треньканью, будь добр! – и он запускал в меня скомканным полотенцем.
Получать от него нагоняи мне тоже нравилось.
Однажды, сидя за столом, я случайно задел блокнотом свой стакан и опрокинул его. Он