— Почти все люди похожи на Шукоффов, — произнес я, сам не зная, всерьез или нет. — Хотя, возможно, я не прав.
— Ты всегда такой амфибалентный? — подначила она.
— А ты?
— Я сама это слово изобрела.
Я — Клара. Я изобретаю загадки и ложные отгадки.
Я посмотрел в сторону — наверное, чтобы не смотреть на нее. Обвел взглядом лица в библиотеке. В просторное помещение набились типичные гости вечеринок, где в середине монотонной болтовни красуется миска с пуншем. Я вспомнил ее презрительное «Ты глянь-ка на эти лица» — и попытался бросить на них уничижительный взгляд. Тем самым получил повод отвести глаза.
— Тедругие, — повторил я, чтобы заполнить паузу, повторив наименование, которое мы присвоили им по молчаливой договоренности, как будто слово это вмещало в себя все, что мы чувствовали по отношению к другим, и вбивало последний гвоздь в гроб нашей неприязни ко всему человечеству. Мы — точно два пришельца, решившие возобновить, пусть и с неохотой, отношения с землянами.
— Тедругие, — откликнулась она, все еще не выпуская тарелки, к содержимому которой ни один из нас так и не прикоснулся. Она мне не предлагала, я не решался.
Меня смутило, как она произнесла это «тедругие». Не с тем разочарованием, на которое я рассчитывал; слово выцвело в нечто одухотворенное, балансирующее на грани сожаления и прощения.
— Неужели все тедругие столь уж ужасны? — спросила она, глядя на меня в ожидании ответа, будто я был экспертом, который провел ее по некой незнакомой территории, неведомой и неприятной, на которую она забрела лишь потому, что сюда сместился наш разговор. Было ли в этом вежливое несогласие? Или хуже того: упрек?
— Ужасны? Отнюдь, — ответил я. — Необходимы? Не знаю.
Она призадумалась.
— Некоторые — да. В смысле, необходимы. По крайней мере, мне — да. Иногда хочется, чтобы было не так, — хотя в конце мы все равно остаемся одни.
И вновь она произнесла эти слова с такой скорбной искренностью и смирением, будто сознавалась в собственной слабости, которую пыталась преодолеть, но не смогла. Слова ее ранили меня в самое сердце, ибо напомнили: мы — не двое межгалактических странников, которые приземлились в одном и том же загробном мире, нет, — я пришелец, а она первый туземец, который встретил меня, и дружелюбно протянул мне руку, и сейчас отведет в город познакомить с друзьями и родителями. Я понял: ей нравятся и другие, она умеет проявлять терпимость к Шукоффам, пока они не перестанут быть Шукоффами.
— Вот так вот оно с темидругими, — добавила она, глядя задумчиво и отрешенно, будто все еще пытаясь определиться со своим отношением к ним. — Иногда лишь они и стоят между нами и канавой, напоминая, что мы не всегда одни, пусть даже нас разделяют окопы. Так что — да, они очень важны.
— Знаю, — ответил я. Видимо, я слишком далеко зашел, отвергнув человечество во всей его совокупности, нужно было сдать назад. — Я тоже терпеть не могу одиночество.
— Я совершенно не против одиночества, — поправила она. — Люблю быть одна.
Отмела ли она тем самым еще одну мою попытку подравнять наши жизненные позиции? Или, пытаясь трактовать ее слова в рамках собственных представлений, я попросту не понял их смысл? Может, я отчаянно пытаюсь утвердиться в мысли, что она похожа на меня — тогда она окажется менее чужой? Или я пытаюсь стать похожим на нее, чтобы показать, что мы ближе, чем кажется?
— Хоть с ними, хоть без них, пандстрах всегда рядом.
— Пандстрах?
— Страх, имеющий свойства пандемии, — в последний раз замечен в Верхнем Вест-Сайде вечером в воскресенье. Впрочем, его дважды видели и сегодня в середине дня, но не сообщили куда следует. Терпеть не могу середину дня. Просто зима пандстраха нашего.
Тут я вдруг понял — а мог бы понять и гораздо раньше. Ее не тяготило одиночество — не тяготило потому, что тот, кто надолго не остается один, любит оставаться один. Одиночество ей было совершенно неведомо. Я ей позавидовал. Возможно, ее друзья и, надо полагать, любовники или потенциальные любовники не давали ей возможности ощутить одиночество — сама она вовсе не против этого состояния, но любит на него сетовать, как вот человек, объехавший целый свет, с готовностью признается, что не был в Луксоре или Кадисе.
— Я научилась брать от каждого человека лучшее. — И это та, что подходит к совершенно незнакомым людям и приветствует их рукопожатием. В словах не было чванства, скорее приглушенная скорбь по поводу подразумеваемого длинного списка осечек и разочарований. — Я беру все, что они в состоянии дать, при любой возможности.
Пауза.
— А остальное?
Может, она и не то имела в виду, однако я, кажется, уловил намек на непрозвучавшее «но», задребезжавшее на конце фразы предупреждением и приманкой.
— Остальное на выброс? — предположил я, пытаясь показать, что достаточно опытен в делах любви и способен опознать ее мысль, а еще что и сам грешен — беру у людей то, что мне нужно, а остальное в утиль.
— На выброс? Пожалуй, — отозвалась она, хотя я, очевидно, не убедил ее тем, что предложил осмыслить.
Наверное, это было с моей стороны грубо и нечестно, потому что, возможно, она не это собиралась добавить. Она лишь рассеянно поддалась на мое предположение, хотя, вероятно, всего лишь собиралась сказать: «Я принимаю людей такими, какие они есть».
Или здесь прозвучало еще более конкретное предостережение: я беру все, что они в состоянии дать, при всякой возможности, так что поберегись — предостережение, которое я пропустил мимо ушей, потому что оно плохо согласовывалось с ее удрученным видом несколькими секундами ранее?
Я собирался было переключить передачу, отметить, что, наверное, мы вообще ничего в жизни не отправляем ни на выброс, ни в утиль и уж тем более не способны разлюбить тех, кого никогда не любили.
— Может, ты и прав, — оборвала меня она. — Мы придерживаем людей до того момента, когда они нам понадобятся, — чтобы они нас поддержали, а не потому, что они нам нужны. Не уверена, что я к людям неизменно добра.
Она напомнила мне о хищных птицах, которые не убивают, а только парализуют добычу, чтобы скормить птенцам.
А что происходит с теми, из кого выдирают лучшее, а остальное выкидывают?
Что происходит с