2 страница
нельзя, и, в конце концов, один из них, самый старший, худой и крикливый, выхватил сапожный нож и ни с того ни с сего кинулся на одного из волынцев, жаловавшегося гнусавым голосом односельчанину всю дорогу, о том, как у них, у единственных в их степной Волыни, отобрали последнюю слепую курицу да хромого петуха, и теперь только собака одна осталась из всей домашней живности, да и та худее его самого, что было почти невероятно.

Нож опасно скользнул по плечу, чуть было не распоров тонкой морщинистой шеи волынца. Сам же он сжался в комок, а глаза распахнулись так, что только они и остались на изумленном лице. Рот был упрятан в глубокой морщине между крошечным остреньким подбородком и свернутым набок, неприметным носиком. Из вспоротого рукава брызнула хилой струйкой кровь, волынец слабо вскрикнул. Пассажиры ахнули и метнулись в стороны, кто куда. Бродяга, взревев по-звериному, вновь взмахнул рукой, с торчащим из ее кулака косым лезвием ножа, но тут же замер, точно окаменел. Перед ним стоял Павел, высокого роста, с развернутой широкой грудью и мощными плечами парень. Глаза его были строгими, решительными. Вроде бы и совсем молод, а как-то очень уверен в себе. Это пугало, настораживало. Не случайно же он так смел, а если у него наган? А если двинет сейчас так, что голова у кого-нибудь отвалится? Вот ведь глядит как – зло и спокойно.

– Чего балуешь! – Павел отбросил в сторону сидор, который так и висел в дороге на его плече, и грозно надвинулся на бродягу, казавшимся по сравнению с ним немощным и злобным карликом.

– Брось! – уже тише и потому даже страшнее добавил Павел. – Ну!

Он показал бродяге огромный свой кулак и потряс им в воздухе. Двое других бродяг издевательски захихикали в сумерках вагона. Послышалось с их стороны:

– Ладно тебе, Кукиш! Считай, отработал! Нет за тобой долга. Давай сюда, еще раскинем…вот на этого, на смелого.

– Я вам раскину, нечисть косолапая! – крикнул в темноту Павел, – А ну вышли сюда все трое… А то сейчас, жиганы, головы всем поотрываю!

Он вдруг схватил с пола что-то тяжелое и запустил им в темноту. Попал, видимо, метко, потому что оттуда послышался сдавленный крик:

– Сдурел, битюг! Ты чего ящиками-то…! Угол-то железный…

Павел размахнулся и с придыханием впечатал кулаком прямо в переносицу того, что все еще стоял с сапожным ножиком перед ним. Мелькнули в воздухе лишь ноги в стоптанных башмаках, и бродяга мгновенно исчез в темноте.

– Ладно тебе, паря! – опять крикнул кто-то обиженно, – Мы мирно теперь… Да вот те крест!

Порезанный волынец всю дорогу жалобно стонал, прикладывая к глубокой царапине на предплечье грязную тряпку, которую ему с явным нежеланием протянул односельчанин.

– Ох, времена, времена! – гнусавил он со слезой, – И кур отняли, и с голодухи помираем, и сеять нечего…, а тут еще такое хулиганство на железке! Как жить! Как жить!

Бродяги, похоже, задрыхли в своем темном углу. Но Павел не решался повернуться к той стороне спиной и до самой конечной станции так и просидел в напряжения, прижав к себе сидор. А ведь хотел поспать в дороге, измучен был он теми семи верстами по грязи.

Еще осенью, перед самой распутицей, до первого снега, к ним в Лыкино прискакал верхом молодцеватый помощник военкома, улыбчивый, шумный мужчина лет за тридцать. Он объезжал до зимы дальние тамбовские деревушки, оскудевшие мужчинами еще с начала двадцатых, и сверял путаные списки призывников. В Лыкино из всего списка на двадцать три юноши обнаружилось лишь восемь, а остальные давно уже разъехались по городским стройкам, сели в тюрьму каждый за свое, а двое утопли в прошлом году в пруду – пьяными купались. Один стал тонуть, другой его спасать, так в обнимку и пошли ко дну.

Кроме вновь учтенных юных призывников, в Лыкино трудоспособного населения вообще было мало. Многие дома стояли заколоченными и поросшими сорняками уже лет тринадцать, а то и больше. Как похватали тогда смутьянов целыми семьями, как увезли их за Урал, под плач и стоны, а кого-то и в трибунал, так и остались их родовые гнезда без жизни. Соседи Пашки Тарасова Куприяновы вот так и сгинули почти все.

Павел помнил еще Куприяна Куприянова, сына Аркадия Андреевича, который был чуть старшего его самого, годика на два. Так тот, когда отца потащили со двора связанным и битым уже до крови, вцепился в ремень к командиру, что командовал бойцами, да повис на нем так, что у того даже ремень с треском лопнул. Куприяна приложили ногайкой, которые раньше только у казаков были, и добавили сапогом по ребрам раза два. Отца, говорят, расстреляли в Тамбове, немедленно после трибунала, в тот же день, а всех Куприяновых собрали в кучу и отвезли на станцию Прудова Головня. А там в кукушечку и почухали они себе не то в сибирские топи, не то вообще на крайний север, к белым медведям. Их тогда многих из Лыкино в ту кукушечку набили, с детьми, с бабами, со стариками. Брошенные вещи потом приходили собирать на станцию и куликовцы, и волынцы, и даже некоторые лыкинцы, кто совсем уж без совести. Не влезли вещи в два тесных вагона, вот и погрузили в них только людей. Куда повезли, зачем, никто не говорил. И суда-то не было.

Вот с тех пор и стояли заколоченные, прогнившие, поросшие живучим сорняком дома сосланных и расстрелянных. Население умолкло, посуровело. Дети почти не рождались, потому что мужчин не осталось – кто в Красной Армии служит, кто сидит где-то в лагерях, кто в город сбежал от тяжких воспоминаний, а кто и спился до полного посинения.

Правда, попадались еще те, кому казалось, что советская власть поступает верно, потому что до нее тут были богачи, но было и нищее батрачество. Не все когда-то, после барского отпуска в шестидесятых годах девятнадцатого столетия, сумели завести крепкое хозяйство, обогатиться, зажить с расчетом на многие поколения вперед. Тысячи людей так и батрачили на сотню сильных и предприимчивых. И вот, что было обидно – барщина была когда-то освящена богом и царем, и как бы ни была тяжела, все же она с их крестьянской кровью давно сжилась, а эти, новые баре, из своих, из голытьбы, кем освящались? Какой такой справедливостью? И не то, что удачливые или умелые они были, а просто наглые и жестокие. Вот, рассуждали многие, советская власть и внесла свой почин, все по полочкам разложила: нет, мол, богатых или бедных, а есть труженики и гниды, они же – кулаки, за тружеников можно постоять, а гнид – так сразу к ногтю. Однако и тут что-то случилось, что-то сразу