Ох уж эти проклятущие карточки! Повседневная Юркина жизнь и без того была наполнена исключительно мыслями о еде. А когда чувство голода становилось абсолютно, на грани помешательства, невыносимым, на Юрку накатывали приступы безудержной, просто-таки звериной злости к сестре. Еще бы! Каждый божий день он выстаивает на морозе очереди в булочную или магазин, почти ежедневно таскается на Фонтанку за водой, раз в два дня выносит общее ведро с нечистотами, а в дни бабушкиных дежурств вместо нее мотается на Социалистическую.[11] И это не считая нечастых в последнее время посещений школы, дежурств на крыше и прочая.
А что Олька? Да она только ест, пьет, спит, гадит, вечно ноет и вечно жалуется. Тем не менее по ее детским карточкам, которые опять-таки отоваривает Юрка, ей полагается продуктов больше, чем ему. Разве это справедливо? Кто из них двоих на самом деле иждивенец?! В силу своего возраста Юрке не дано было осознать, что, быть может, именно такая ежедневно активная микрожизнь, по большому счету, и спасала, помогая выживать. Ибо, как говорил Блез Паскаль, чей портрет некогда украшал кабинет профессора Кашубского, «суть человеческого естества — в движении. Полный покой означает смерть».
Когда же приступы раздражения и гнева утихали, Юрка не просто стыдился — приходил в ужас от подобных своих мыслей. Пару недель назад вернувшаяся с работы бабушка рассказала внуку про скончавшуюся от дистрофии сотрудницу Публички, у которой после смерти дома, под матрацем, обнаружились продукты и несколько тысяч скопленных рублей. Притом что именно эта сотрудница слезно вымаливала у коллег хлебные крошки, а то и не брезговала вылизывать чужие ложки.
Нет, Ядвига Станиславовна не клеймила и не осуждала несчастную. Она лишь констатировала, что голод тем и страшен, что «хороших людей искажает». Но именно эти бабушкины слова, помнится, ранили Юрку в самое сердце. Всю ночь, вспоминая свои вспышки агрессии в отношении Ольки, он терзался вопросом: неужели и он становится «искаженным человеком»? Что, если бабушка рассказала эту историю не без умысла? Может, и вправду прозорливо заметила во внуке происходящую с ним мутацию?
В ту ночь Юрка дал себе зарок — следить за собой, максимально контролируя поступки и эмоции. Несколько дней продержался. А потом все вернулось на круги своя: вспышки ненависти к сестре продолжали накрывать его с постоянством отнюдь не завидным…
— Не дождался, бедолага. Отмучился, — ровным, без эмоций голосом произнесла женщина, стоявшая за Юркой.
Он обернулся, посмотрел непонимающе, и женщина указала взглядом в голову очереди. Там, на пороге по-прежнему закрытых дверей булочной, лежал мужчина, которому Юрка все это время тайно завидовал — ведь тот стоял самым первым.
Сделавшись свидетелем подобной сцены еще пару месяцев назад, Юрка мысленно пожалел бы несчастного. Но теперь лишь рефлекторно подумал о том, что очередь сделалась на одного человека короче. И это хорошо.
* * *
Время тянулось медленно. Прошел час, другой, третий. Ночь шла на убыль, но из-за низкой, провисшей над городом своим гигантским брюхом облачности рассвет никак не наступал. А вот мороз, напротив, становился злее, а ледяной ветер — пронзительнее. В какой-то момент Юрке показалось, что он промерз не просто до последней косточки, но до каждой остекленевшей клеточки мозга. Так что, предложи ему сейчас некий добрый волшебник на выбор кусочек хлеба или кусочек тепла, еще не факт, что Юрка выбрал бы первое. Вот только добрые волшебники давно и, похоже, окончательно махнули рукой на умирающий город и его жителей. Да что там волшебники! Юрка уже подзабыл, когда в последний раз встречал в своей жизни доброго просто человека.
И все же утро постепенно брало свое: снег все отчетливее белел, а на его фоне все сильнее темнели фигуры — как порядком намозоливших, до мельчайших подробностей изученных, в молчаливом смирении продолжавших выстаивать очередников, так и силуэтно бредущих по своим неведомым делам редких прохожих.
Один из таких вот редких, все еще неважнецки различимый в сумраке, низкого росточка мужичонка с сидором, заброшенным за левое плечо, неожиданно притормозил и еще более неожиданно окликнул:
— Юра?!
— Федор Михайлович? — после паузы, неуверенно, ориентируясь исключительно на знакомый тембр голоса, отозвался Юрка. — Это вы?
Мужичонка сделал несколько шагов навстречу и теперь окончательно материализовался в образе и подобии «Достоевского».
— Юра! Жив, курилка?! Ай, молодца! Давай-ка отойдем в сторонку, поговорим.
— Я отойду ненадолго, хорошо? — обратился Юрка к стоящей за ним женщине. Та молча и безучастно кивнула.
Старый и малый добрели до Фонтанки и встали против ветра, упершись для устойчивости спинами в обледенелый гранитный парапет набережной.
— Это ж сколько мы с тобой, брат, не виделись?
— С прошлого октября.
— Да, где-то так. Прости, что не захаживал. Я почему-то был уверен, что вы эвакуировались. С такой-то малявкой на руках.
— Нет, не получилось у нас.
— Что твои женщины? — В голосе Федора Михайловича проступила неподдельная тревога. — Бабушка? Ольга? Живы?
— Живы. Только бабушка плоха. Да и Ольга голодная вечно. И ноет все время.
— Но, самое главное, держитесь?
— Пока да, — понуро кивнул Юрка.
— Да, брат, невеселые дела. Значит, бабушка, говоришь?..
— Последние недели еле-еле на работу, а потом с работы доползает. А в подъезде самостоятельно спуститься-подняться давно не может. Только со мной.
— Неужто Ядвига Станиславовна так в библиотеке и работает?
— Без ее служащей карточки нам бы совсем каюк. Сегодня, в кои-то веки, выходная. После дежурства. Хоть отлежится немного.
— Знаешь, а мне и в голову не могло прийти, что Публичка по-прежнему работает.
— Работает. Не как часы, конечно. Но работает.
— Поразительно. И что же — и читатели есть?
— Есть. Немного, конечно, но все равно.
— Чудеса. Впрочем, это лишний раз доказывает, что ТАКОЙ город фашистам не по зубам. А ты чем занимаешься? В школу ходишь?
— Редко, на мне же все хозяйство. Вон, — Юрка махнул в сторону очереди, — когда занимал, семи часов не было. А теперь, раз к открытию хлеб не подвезли, запросто можно еще полдня простоять.
Юрка сглотнул слюну, вспомнив о загаданном было школьном супе, и поспешил сменить тему:
— А как ваши, дядь Федя? Димка, тетя Катя?
— Нету больше, брат, ни Димки, ни Кати, — с болью, не сразу отозвался «Достоевский». — В декабре. Друг за дружкой. С разницей в три дня. Ушли.
— Извините.
— Да какое тут, к чертям собачьим, извините, — Федор Михайлович, изможденный, бледный, уставился на Юрку своими круглыми, потемневшими глазами. — Ныне, брат, все