4 страница из 16
Тема
свою гибель чуть подальше?

– Надо искать, однако… – Довмонт посмотрел на парня. – Постой. Вижу, ты еще что-то сказать хочешь?

– О ложках, княже, – покивал увалень… впрочем, не такой уж и увалень – вполне даже сметливый, ага! Степан кого попало к себе не набирает.

– Две ложки, новые, покупные, – быстро пояснил Кирилл (или – Осетр? Нет, все же – Кирилл). – На Застенье, у Якима-бондаря куплены. Я сам недавно такие покупал. Полбелки отдал. Ясно – это Еремея-охотника чад ложки. Вот эта – самодельная, из дуба выстругана – сила нужна, чтоб из дуба.

Тиун покивал:

– Это вот этот, плечистый.

– И вот – четвертая ложечка, – показал увалень. – Неказистая, старенькая и по концам – обгрызена. Хозяин ее – отроце хиленький, нервный, небогатый. Из закупов, а то и холоп обельный.

– Хиленький, нервный, небогатый, – Довмонт покачал головой; признаться, он ожидал услышать нечто более толковое. – Да таких отроцев по Застенью – сотни, если не тысячи!

– А тут вон еще – буквицы, – хитро прищурился помощник тиуна. – Вона, на стебельке – «Клша». Кольша – значит! Имечко.

– Вот это уже хорошо, – князь посмотрел на тиуна. – С имечком-то гораздо легче искать. А, Степан Иваныч? Верно?

Степан степенно кивнул:

– Да уж сыщем. Ничо. Время только.

* * *

Довмонт вернулся в свои хоромы несколько позднее, чем планировал, но все же к вечерне успел. Поставил свечки, помолился горячо, за кого – во здравие, а за кого уже и за упокой, да после службы остался послушать проповедь. Отец Симеон, как всегда, говорил просто – о жизни, о гордыне невместной, что ест-клюет людей слабых духом и сердцем.

– Одначе, един говорит – хочу, дескать, себе коня, как у князя, и за того коня готов и сам себя в рабство запродать и чад и домочадцев своих. Окстись, друже! На себя взгляни – зачем тебе конь, как у князя? Ты ж не князь и князем никогда не будешь. Затем, чтоб князем казаться. А зачем казаться, если не быть? Затем, что пред людьми красоваться – вот гордыня в чем, вот в чем грех великий. Иной думает: сам я плюгавый человечишко, зато на княжеском коне восседаю, и мне, яко князю, почет. Однако ж эти мысли всуе. Никто о ближнем своем денно и нощно не думает, никому нет до другого дела. И зачем тогда княжий конь? Мыслями нутро свое тешить – мол, пусть все на меня такого с восхищением и завистью смотрят. Так ведь не восхищаются. И мало кто завидует, буде такие же грешные души еси. Не восхищаются, не говорят, бо – ой, какой молодец, на таком-то коняке! Нет! Наоборот, поют вослед – вот ведь, дескать, ворюга. Где-то коня свел, собака, чтоб те навернуться с седла. Так и думают, такие и пожелания вослед посылают. Так зачем тогда не князю княжий конь? Скромней надо быть, о том и писанье священное толкует. Именно быть, а не казаться. Если ты сам никто – то и княжий конь не поможет.

Довмонт слушал духовника с удовольствием и, выходя из Троицкой церкви, чувствовал, как душа наполняется благостью. К себе в хоромы прошествовал князь пешком, отдав поводья коня слугам. Поднявшись на высокое резное крыльцо, постоял властитель немного, любуясь красотами земли псковской, кою с недавних пор считал уже родной. Солнышко село уже, и лишь последние лучи его, теплые, оранжево-золотые, еще цеплялись за прозрачные перистые облака, еще золотили маковки церквей, отражались в слюдяных оконцах многочисленных боярских теремов, зайчиками бегали по крепости – Крому.

На вершине хором, в опочивальне, блестели чуть приоткрытые ставни. Уже повисла над дальней башней луна, загорелись серебром первые звезды, и князь неспешно поднялся в опочивальню. Горели вдоль лестницы свечи, слуга бросился было вперед – отворить дверь.

– Не надо, – негромко приказал Довмонт. – Ступай себе. Я сам.

Слуга молча поклонился и исчез. Все знали, князь терпеть не мог, когда его одевают-раздевают, словно немощного старца, так что в личном пространстве обходился без слуг, лишь любил, чтоб на широком подоконнике в опочивальне всегда стояла крынка холодного кваса.

Довмонт знал, квас был и сейчас… и, кроме кваса, еще кое-что было. Ставни-то приоткрыты не зря! Кто-то тайно проник, забрался… ловкому и храброму человеку не то чтобы запросто, но вполне возможно. Как вот сейчас…

Князь знал – кто. И даже не положил рук на рукоять кинжала. Просто вошел…

– Это не я! – тут же послышался голос. Обиженный, звонкий, женский. – Ну, правда, не наши. Иисусом Христом клянусь, а еще – Одином, Фрейей и Тором.

Вот это уже было серьезно. Когда девушка из знатного варяжского рода клянется старыми богами – это кое-что значило.

– Ну, здравствуй, Рогнеда, – войдя, князь устало опустился на ложе рядом с улегшейся там же красавицей-девой в богатом мужском наряде. – Давненько не захаживала, что и говорить. Квасу хочешь?

– Попила уже. Вкусный у тебя квас, князь.

Зеленые очи красавицы насмешливо сверкнули, каштановые локоны дернулись. Ах, она была обворожительно хороша, даже и в мужском платье – узкие порты, лазоревая рубаха с шелковыми – модными! – нарукавниками, каждый из которых стоил примерно как две такие рубахи и даже дороже.

– Ты ведь хотел знать, не мои ли люди убили тех отроцев? – погладив князя по спине, тихо спросила гостья. – Отвечаю еще раз – не мои. В чем я уже и поклялась.

– Тогда кто же? – Довмонт скосил глаза.

– Не знаю, – пожала плечами дева. – Ну, не знаю, точно! Да… мои говорили, ближе к утру видели барку на Великой реке.

– Что за барка? – князь вскинул брови.

– Говорят – немецкая. Отбилась от каравана из Риги… Гости рижские привезли сукно, медь да олово, полотна.

Нежная рука юной женщины забралась под воротник князя…

– А ты откуда знаешь про караван? – улыбнулся тот. – Приценивалась?

– Ну да. Я ж и медью, и оловом торгую – ты ж знаешь.

– Пошлины торговые не платишь и купцам нашим многим жизни не даешь, – горестно покивал Довмонт.

Девушка встрепенулась, сверкнула глазищами – рысь! Пантера!

– Не даешь, не даешь, – князь нежно погладил ее по спине, чувствуя через тонкую ткань зовущее тепло податливого женского тела, истосковавшегося по плотской любви. Правду сказать, сам князь тоже истосковался, а потому не стал больше ничего говорить, просто сгреб гостью в охапку, завалил на ложе да принялся с жаром целовать в губы…

– Ах… – Рогнеда закатила глаза, вовсе не пытаясь освободиться. Наоборот, привстала, подняла с готовностью руки…

Сняв поясок, Довмонт стащил с девы рубахи. Сначала одну – верхнюю или «свиту», потом – весь в нетерпении – вторую,

Добавить цитату