3 страница
Тема
Кирова[1], она приспособилась снимать. Вдобавок за год у нее накопился портфель заверенных ответсеком публикаций, предъявив которые маманя благополучно поступила на журналистику на вечерку.

Дальнейшая ее столичная жизнь впрессовалась в аршинный альбом вырезок из газет – именно так в прошлые, бескомпьютерные времена вели журналисты личные архивы. Я пару раз перелистывала альбомище – порыжелые от времени и клея страницы. Заметки матери постепенно становились все больше, все крупнее делались заголовки. А стиль статей не менялся, оставался в рамках дозволенного: «…В речи генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева на заседании Политбюро ЦК КПСС… Тысячу рублей перечислила в Фонд мира бригада мебельщиков… Декадником работа молодых по укреплению берегов малых рек, конечно, не ограничивается…»

Однако мамочка моя была совсем не бесталанна, потому прорывались в ее статьях и ирония, и сарказм, и гнев:

«В проходной пропуска у меня никто не спросил. Впрочем, обычное требование прозвучало бы в данном случае насмешкой, потому как в двадцати метрах в бетонном заборе – дыра, в которую не то что человек пройдет, грузовик проедет…

…У хозяйственного магазина чернела очередь, и продавщица в синем халате поверх телогрейки выкрикивала: Эй, крайние! Не занимайте! Туалетка кончается!..»

…С этой столовой у меня были личные счеты. Два года назад, будучи на М-ском комбинате, я рискнула в ней пообедать. А теперь…»

За страницами старинного альбома оставалась неописанная ее молодая столичная жизнь: сессии на журфаке; командировки по доживающей последние годы Стране Советов; газетная карьера – рост от учетчицы писем до старшего корреспондента; гулянки в редакции; любови, влюбленности, романы, романчики; антисоветские анекдоты и книги «Посева», размноженные на ротаторе; коммунистические субботники, заканчивающиеся общей пьянкой и поцелуйчиками по углам – а то и чем покруче на съемных квартирах.

После одного такого коммунистического субботника мамаша моя оказалась беременна мною. Ей тогда минуло тридцать. Шла средина восьмидесятых. Мужа до той поры у мамы не сыскалось. Череда сменяющих друг друга возлюбленных по разным причинам (в основном из-за своей непроходимой женатости) в супруги также не годилась. В ту пору, если безмужние женщины переступали тридцатилетний барьер, в их сердцах словно закипала гремучая смесь: мой поезд уходит и надо хоть как-то его остановить! Пусть даже безнадежно отдать на заклание собственную молодую жизнь – но хоть что-то ухватить, уцепить! Если не супруга, то хотя бы ребеночка! Мою мать также не миновала сия горячка. После нескольких, почти случайных, коитусов с моим будущим отцом она забеременела и решила: буду рожать!

Моим батей оказался, на счастье, далеко не самый худший представитель мужского рода. Им стал тогдашний политический обозреватель «Советской промышленности» и член партбюро газеты Виктор Ефремович Шербинский, импозантный мужчина в импортных пиджаках и шейных платках, на двадцать пять лет старше матери, дважды женатый и отец двух дочерей, по возрасту годящихся моей мамочке в сестры. Он сразу, узнавши, что мама забеременела, проявил себя как благородный человек. Сказал ей: супругу свою я не люблю, однако мне светит долгосрочная командировка в Париж, и потому совсем не пристало затевать семейные дрязги. Давай, когда я вернусь из столицы моды и вина, года через три, мы вернемся к разговору о моем разводе и последующей женитьбе? Однако в любом случае ребенка я твоего будущего признаю, стану помогать тебе, сколько сил и здоровья хватит. Я позабочусь, чтобы у нашей дитятки все было – да лучше, чем у иного законного.

Мать повелась на сладкие речи политобозревателя, и с декабря одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого по июнь тысяча девятьсот восемьдесят седьмого наступает перерыв в ее публикациях, тщательно вклеенных в альбом с логотипом «Советская промышленность». Причина уважительная: декретный отпуск по случаю рождения меня. Отец мой, Шербинский – в ранней юности я это чувствовала, а незадолго до мамочкиной смерти узнала доподлинно, – обещаний своих не нарушил. Или почти не нарушил. В Париж со старой супругой убыл, однако мамуле изыскивал возможность помогать: невиданными для советских детей комбинезончиками, игрушками, молочными смесями, подгузниками фирмы «Памперс». Кружными путями, через верных людей, доходили папашкины передачки из столицы Франции до нашего областного центра. (Ведь как я родилась – мамуля обратно на родину мигрировала: под крылышко моей боевой прабабки Елизаветы и пратетки Евфросиньи.) Вдобавок в течение полутора лет родительница моя исправно получала от социалистического государства на мое прокормление семьдесят рублей ежемесячно плюс пенсии прабабки и пратетки. Тогда в СССР на эти деньги запросто можно было жить, да неплохо. Плюс регулярные презенты от отца – нашему женскому коллективу из четырех душ на пропитание и одежку хватало.

Оттрубив три года на родине Гобсека и Жоржа Дюруа, папаша мой ломать свою жизнь и делать мамаше предложение не стал – тем более ему светил новый срок в корпункте неподалеку от площади Звезды. Я осталась, как и следовало ожидать, в женском царстве: при мамке, прабабке и пратетке.

Вскоре я взросла до полутора лет, и собес прекратил платить детское пособие. И тогда мамаша оставила меня в М. на прабабку с сестрою и заново бросилась в Москву. Она повторяла свой первый побег в Белокаменную или убегание моей бабки Жанны Спесивцевой в столицу мира и социализма в середине пятидесятых.

Третья серия сериала «В Москву! В Москву!» в исполнении нашей семейки в конце восьмидесятых завершилась менее трагедийно, чем самая первая, хотя тоже весьма драматично – потому-то маме через два года снова пришлось вернуться в родные пенаты. (Но о том, что произошло с ней в Белокаменной в промежутке между восемьдесят восьмым и девяностым годом, я узнала гораздо позже, через двадцать лет.) А пока, в возрасте четырех годков, просто дико радовалась своею щенячьей детсадовской радостью, что мамочка вернулась и больше не собирается никуда уезжать.

А мамаша моя в ту пору переживала тяжелые дни. После испытаний, которым она подверглась в Москве (о них речь впереди), кляла, в одиночку и с местными друзьями, «партийную продажную свору» и «сиятельных лжецов, врагов перестройки».

Это не помешало ей устроиться в местную областную газету – шестнадцать лет стажа в центральной «Советской промышленности» послужили лучшей рекомендацией. Областные оппозиционеры заглядывали ей в рот – еще бы, штучка на крыльях ветра перемен прибыла из самой златоглавой! И мама повелась на сладкие речи и медовые посулы доморощенных газетных либералов, организовала протестное движение против самого главного редактора и обкома партии. Но вскоре случился путч девяносто первого года, обком партии приказал долго жить, а прогрессисты возглавили редакцию областного «Большевика», переименовали его в «Губернские ведомости» и дали маме самую хлопотную должность ответственного секретаря.

Довольно быстро выяснилось, что времена безнадежно изменились, и если раньше партия безропотно обеспечивала газету всем необходимым, начиная от бумаги и междугородней связи по сверхрочному тарифу «пресса» и кончая «газиками» для разъезда по районам, то теперь изданию понадобилось все перечисленное покупать. А для того – газету продавать, причем и читателям, и рекламодателям. А сего никто из новоявленных руководителей не умел. Пошли между ними раздоры, в результате которых мою мамахен, аккурат во времена второго путча девяносто третьего года, выкинули из «Ведомостей» с самыми жесткими характеристиками, чуть ли не растратчицы и воровки.

Тут началась у нас тяжелая жизнь, и ее я своим детским умишком помню: как выпрашивала у мамочки купить хотя бы «Баунти» и как мне хотелось новое платьице или прекрасную золотоволосую Барби (о которых я даже боялась заикнуться). Существовали мы тогда фактически на пенсии двух девяностолетних столпов семьи: прабабки Елизаветы и пратетки Евфросиньи. Вдобавок вскапывали огород, окучивали, боролись с колорадским жуком – и к зиме собирали мешков пять картошки, которые сосед дядя Вова затаскивал к нам на второй этаж.