Утром по вторникам над бортиками маячили старики. С наигранным весельем они собирали в складки свою старую кожу и ворошили старые обиды. Вечером по четвергам приходил клуб любителей плавания. В нем все хотели быть первыми. Моя медлительность была еще ничего по сравнению с их упорством. В остальные дни купались в основном дети. Однажды какой-то мальчишка изобразил кита. После этого я до конца дня не мог читать. Я сидел на корточках, обхватив промокшие от дождя и маминой крови колени, и понимал, что я с них больше так никогда и не поднялся.
Но даже с этим можно было жить. Я сам служил тому доказательством. Разумеется, порой мне приходила мысль броситься под поезд или полоснуть себя бритвой по венам. Но ведь жалко тех, кому придется потом собирать мои разрозненные члены или заново белить ванную! Существование на троне у кромки воды гарантировало мне право на медленную смерть.
Так я просидел семнадцать лет. До тех пор, пока один все-таки не утонул. И тогда меня уволили.
После бассейна мои ночи стали длиннее, а сон постепенно стал сходить на нет. Наконец будильник выпал из моей головы, и мне стало трудно отличать свет от тьмы. Затем и другие вещи стали сливаться, такие как громко — тихо, холодно — тепло, важно — не важно. Три долгих дня и три ночи причиной моей слепой ярости была плохо задергивающаяся штора. Когда я наконец сбросил ее на пол, я понял, что все это время ничего не ел. Даже о своем берлинском печенье забыл.
Поход за берлинским печеньем был моей последней попыткой соблюдать некоторое подобие утреннего ритуала. Я придавал этому большое значение, поскольку соблюдение утренних ритуалов говорит о том, что голова у тебя еще в порядке, к тому же моя пищеварительная система нуждалась хоть в какой-нибудь пище. Поэтому каждое утро я шел в булочную к своему седому кондитеру с бородкой клинышком. По ночам он пек хлеб и старомодные торты, а днем продавал их с дурацкой улыбкой фокусника. Каждый раз я ловил себя на том, что рассматриваю его руки. У него были длинные, ловкие пальцы фокусника, в которых, того и гляди, появится монетка либо игральная карта. Когда я входил в его магазин, других покупателей там обычно не было. Он стоял, глядя на выпечку, либо просто читал газету. Он окидывал меня взглядом, в котором сквозило узнавание. Каждое утро из года в год этот человек ждал моего заказа. Между нами происходил всегда один и тот же диалог.
— Берлинское печенье, пожалуйста.
— Бенуа любит берлинское печенье?
— Что правда, то правда.
— Кушайте на здоровье.
Меня зовут Бенуа, и я люблю берлинское печенье. Благодаря своему кондитеру я начинал каждый день с ритуала, с пищи и с осознания себя как личности. Не важно, что все эти три вещи я затем снова терял, слоняясь по городским забегаловкам. Я старался выбирать улочки поуже. Сколько продолжались эти мои блуждания, теперь уже и не вспомнишь. Порой я пересекал людской поток и замечал, что кое-кто продолжает судачить друг с другом прямо сквозь меня. Я был прозрачным призраком, без отличительного запаха, в обычной одежде.
В кафе я трепался со всеми, кто только пожелает. Я смеялся над глупыми шутками собеседника и еще громче — над своими собственными. С собачниками я вел бесконечные разговоры о кокер-спаниелях, с секретаршами — о бумаге. Параллельно я делал отчаянные попытки нажить себе проблемы с алкоголем. Мой желудок героически сопротивлялся.
«Спорт-кафе» получило свое название благодаря небольшому телевизору на стене, который включали лишь во время футбольных матчей. За стойкой стояла Фрида, красивая брюнетка средних лет. Все свои немногие свободные часы она проводила за изготовлением деревьев из жемчуга, которые потом расставляла на барной стойке, снабдив ценниками. Никто ни слова о них не говорил, поэтому я не думаю, чтобы хоть одно из них купили. Ну, может быть, одно все-таки купила Вики. Этой девушке было очень трудно оторвать взгляд от Фридиной груди и сконцентрировать его на телеэкране.
— Скажи, Фрида, круто играет «Галатасарай»? — вкрадчиво спрашивала она порой с робкой надеждой.
На что Фрида отвечала:
— Да уж, греки знают толк в футболе. Или это был «Панатинаикос»?
Вики, вспыхнув, кивала и с грустной улыбкой снова пряталась за свой стакан с пивом.
Если вдруг кто-то подавал голос: «Да нет же, это турки!» — всегда находился кто-то другой, который кричал: «Пусть проваливают ко всем чертям, да поскорее!» На это почти никогда не было никакой реакции. Поскольку игнорирование кажется мне самой сильной формой нападения, к тому же оно не требует энергетических затрат, я не считал нужным нагнетать обстановку. Я просто вставал и расплачивался.
В кафе «У Франки и…» из музыкального автомата лились всегда одни и те же старые песни про любовь.
— Это еще из тех лет, когда Джеки была со мной, — вздыхал Франки.
Имя его неверной возлюбленной до сих пор можно было прочесть на вывеске над входом, под слоем белил после союза «и».
— Она наверняка жалеет, — старался я его утешить, словно это могло что-то исправить.
— О-шень жалеет, ош-шень! — шепелявил он, тыкая в меня указательным пальцем. — Я ведь тебе рассказывал, друг, с кем она сбежала?
— С двадцатипятилетним мужиком! — отвечал я шепотом, почти виновато.
— Мужик-мужик-мужик, сопляк паршивый! Кусок гнилого дерьма, который вообразил, что всё кругом игрушки! С его «фордом-кабрио» и прочими прибамбасами! Да чтоб он себе шею свернул, мильярдер!
— Ладно-ладно тебе!
— Никаких «ладно»! Кейвин! Одно имечко чего стоит! Так только пидоров зовут, скажи?
После этого Франки драил свой пивной автомат с удвоенной силой, приговаривая:
— Да она сама была не святая. Еще та штучка!
И хотя его гнев порой меня пугал (Франки всегда обращался почему-то только ко мне), я старался просидеть у него как можно дольше. Ведь когда все посетители расходились, он вдруг делал трогательное признание: «Я ведь ее до сих пор помню и не могу забыть».
После мамы в моей жизни были и другие женщины. У некоторых были такие же руки, у других такой же голос и у большинства — такая же профессия. Я посещал их в видавших виды борделях, обставленных темно-красными кожаными диванами, и платил им за то, что они разрешали мне с ними спать. Ночью я мечтал, что утром они сделают мне съедобную мордашку. Но утром всегда было только берлинское печенье, а если вдруг между нами что-то намечалось, то я в