2 страница
дворцу и Петропавловской крепости то есть. Оттудова везти быстрей и легшее. А мы без претензий. Спасибо, что работа есть.

Бредем, значит, мороз душу выворачивает, темно еще. Вдруг Колька говорит:

— Чегой-то на льду темнеет.

Макар на него огрызнулся, дескать, чего рот раззявил, а сам заторопился. Ну и мы за ним. Подходим. У самого края проруби — видать, в праздник на Святки кто-то работал, чухонцы, наверно, кто же еще в праздник работать будет — человек лежит. Пальто распахнуто, пиджак расстегнут, а лицом в снегу. По виду — состоятельный, чистый такой. Колька говорит:

— Может, пьяный? Помочь надо, замерзнет ведь.

Макар ему:

— Ишь, помощник выискался. Себе помоги. А этому уже все одно.

— Ты почем знаешь? — Петька, значит, спрашивает.

Макар говорит:

— Глаза протри, холера, вишь — не шевелится. Околел уже. На таком морозе долго не пролежишь. Да и пальтишко скинул.

Тут я встрял: может, в полицию сбегать?

Макар злобно зыркнул и отвечает:

— Чай, желаешь на каторгу угодить и нас с собой уволочь?

— Зачем же каторга, — говорю, — порядок соблюдем, позовем кого следует. Разве это неправильно?

— Ах, дурья башка! — шипит Макар. — Да тебя же первым виноватым и сделают. Скажут: сам и убил, злодей. Мужик бесправный — сподручный для обвинений. Зачем полиции убивца искать, когда такой вот умник к ним в руки пришел. Возьмут тебя в оборот — и сознаешься во всем, чего не делал. И мы за тобой пойдем.

— Да разве возможна такая несправедливость с простым человеком, — говорю, — не может такого быть.

Тут Макар совсем осерчал, всякого наговорил, повторять не буду. Колька с Петькой смотрят, как он меня чихвостит, рот открыв. Наконец артельщик наш выдохся и говорит:

— Все, не будет сегодня работы, уходить надо, пока темно. А чтобы с голодухи не сдохнуть, карманы выверните и одежку сдерните. Ему уже все равно, а нам копейка.

Мы с Петькой и Колькой переглянулись, кто первый желает. Никто не желает. Стоим, топчемся, на морозе не сладко. Макар обложил нас последними словами и сам лапы в пальто засунул. Вытягивает пачку ассигнаций, одни красненькие[1], по виду — не меньше тыщи!

— Видали, — говорит, — каков улов! Помогай, растяпы, будет чем душу согреть.

Тут уж нас уговаривать не пришлось. Взялись дружно. Колька перевернул его, на жилетке цепочка блеснула. Петька ее живо содрал с часами и за пиджак принялся, карманы выворачивал. Я тогда еще подумал: чего это мертвец такой мягкий, будто и не на морозе належался? Странное дело.

Конспект лекций жандармского корпуса полковника Герасимова Александра Васильевича, начальника петербургского Охранного отделения[2] в отставке

Тот случай остался в моей памяти. Скажу больше: он стал хорошим уроком. Жаль, что учимся мы на собственных ошибках. Что поделать, если в нашей работе, господа офицеры, невозможно прописать на каждый случай инструкцию или составить циркуляр. Приходится полагаться на собственное чутье, а оно иногда подводит даже самых опытных из нас.

Это случилось незадолго до Рождества, кажется, 4 или 5 декабря 1904 года. Я прибыл на плановую встречу со своим агентом. Для этих целей имелась явочная квартира в неприметном домишке. Содержалась она за счет отделения, но ключи хранились у меня. Мало ли что.

Как обычно, я прибыл с запасом в полчаса: проверить все, предотвратить любые случайности. Комнату давно не топили, да и не проветривали, воздух был спертым. Я решил не зажигать свет и сидел в сумерках.

Скрипнула дверь. Второй ключ был только у моего агента. Я проверил по карманным часам: агент пунктуален. Замечу, что часы эти были со мной еще с начала карьеры в Харькове, хоть польского серебра[3], но я к ним привык. Что-то вроде талисмана.

Агент вошел тихо, сел напротив. Мы не подавали друг другу руку, так было заведено. Я позволил себе несколько ничего не значащих вопросов о здоровье и погоде и затем приступил к делу, спросив отчет о проделанной работе. Отчет излагался с большим количеством подробностей, когда предмет изучен глубоко или желают пусть в глаза пыль. Я терпеливо слушал, ничем не выражая своего отношения. Это было ни к чему.

Окончив монолог, агент ждал моей реакции. Я позволил себе большую паузу, не хуже великого трагика, да хоть того же Щепкина или Варламова-Дальского. Наконец, когда молчание стало тягостным — я давно заметил, что молчание в полутьме всегда кажется предчувствием беды, — сдержанно поблагодарил и сказал:

— Эта информация имеет некоторый интерес. Но для вас, дорогой Шмель, отныне будет новое поручение. Куда интереснее попа Гапона и его фабричных. С этими господами вы прерываете все отношения. Раз и навсегда.

Агент попытался возражать. Я не стал объяснять, что сменить задание пришлось, так как Шмель выдавал откровенную дезинформацию. Видимо, революционное окружение Гапона раскусило предательство. Выдумывать достойные объяснения было утомительно, а сообщить настоящие причины — глубоко ранить самолюбие Шмеля, и так болезненное сверх всякой меры. К тому же агент обходился нам изрядно. Платили ему поболее, чем моему заместителю. Не бросать же деньги на ветер.

Шмель все-таки обиделся:

— Прикажете за лавочниками следить или сразу в филеры отправите?

Не скрою, я неплохо владел мастерством тонких комплиментов, как, впрочем, и умением дергать за рычаги управления человеческой натурой: страхом, деньгами и лестью. К Шмелю я применял лесть, всегда успешно. Объяснив, как мы ценим тот мед, что он приносит в наш улей, я предложил агенту ознакомиться с новым объектом. Закончить мне не дали. Агент сообщил, что удалось нащупать ниточку заговора, по сравнению с которым вся деятельность рабочих кружков Гапона — невинная игра.

Не скрою, я был заинтригован, даже несколько сбит с толку. И попросил изложить неведомую нам угрозу государственному строю, начав с конкретных имен.

Шмель сообщил, что ему удалось проникнуть в окружение профессора Окунёва.

Этот веселый господин был нам знаком. Лет тридцать назад он преподавал древние языки в Петербургском университете и позволял себе проповедовать с кафедры свободу, равенство, братство и прочие гулпости. Окунёв проходил свидетелем по делу студенческой террористической группы «Свобода или смерть!». Но привлечь его не удалось, так как прямых улик против него не нашлось. С тех пор он находился под негласным надзором. Однако ничего особенного за ним не числилось.

Года два назад он оставил преподавание и опубликовал в газетах и журналах серию яростных статей, в которых доказывал (в рамках цензуры) бесполезность и вредность религии, писал о свободе личности, не ограниченной никакими запретами. Иногда он читал общедоступные лекции на столь же щекотливые темы. Уличить его в чем-то большем, чем интеллигентская болтовня, не удалось. Серьезного вреда ожидать не приходилось,