3 страница
Тема
них родни у Эфенбаха не осталось. Вернее, путь к своим ему был закрыт. Расстояние этому не было причиной. Дело обстояло куда печальней: семья забыла и прокляла его, когда ради карьеры и службы он сменил веру. Что было тайной болью его сердца. А в радостях праздника ощущалось особенно остро. Об этом не полагалось знать никому, даже супруге. Так что Эфенбах продолжал бурчать, делать визиты и поглощать настойки.

Но и тяготам приходит конец. Утром второго января наступившего 1894 года Эфенбах твердо заявил супруге, что обязан явиться на службу: и так бессовестно прогулял четыре дня, включая тридцать первое декабря, когда обязан был заседать в кабинете. Там, чего доброго, такое могут накуролесить, что весь год не расхлебаешь. Конечно, Михаил Аркадьевич лукавил. Он прекрасно знал неписаный закон Москвы: на Святки воровской мир обретал человеческое обличье. Все, кто мог, радовались и веселились. С мелкими происшествиями вроде пьяной драки или наезда саней на нетрезвого прохожего справлялись городовые. На то они и поставлены, служивые. В эти дни сыск мог преспокойно отдыхать.

Чмокнув жену и выразив сожаления, что не сможет сегодня лично поздравить тетушку Пирамиду Несторовну и отведать ее бесподобной настойки, которую особо почитал, Эфенбах бежал из дома. И вскоре уже входил в родную полицию.

Московский сыск, как известно, располагался на третьем этаже городского дома[12], то есть канцелярии обер-полицмейстера в Малом Гнездниковском переулке. На первом этаже был открыт адресный стол. Кабинет и собственно канцелярия главы московской полиции занимали весь второй. А на третьем, под самой крышей и над головой полковника Власовского, располагался московский сыск.

Войдя в приемное отделение, то есть одно из трех помещений сыска (другим был кабинет Эфенбаха, а третьим – угол, отгороженный стальными прутьями), начальник обнаружил свое воинство далеко не в боевом духе. Чиновник Лелюхин, подперев щеку, откровенно храпел, юный чиновник Актаев жадно пил воду. И только чиновник Кирьяков, приложив ко лбу сырую тряпицу, записывал жалобу дородного господина, судя по виду – купца. Не московский, горо́довый[13].

Состояние подчиненных Михаил Аркадьевич глубоко понимал, но не имел права выказать сочувствие. Им всем еще предстоит продержаться до конца праздников, 6 января и Богоявления. Изобразив повелительно-призывающий жест, на какой был способен в это тяжелое утро, он двинулся в кабинет. Актаев растолкал Лелюхина, а Кирьяков попросил купца обождать: срочное совещание. Войдя, чиновники застали начальника немного растекшимся по креслу. Эфенбаху было так дурно, что он уже готов был достать початую бутылку шустовского, что хранилась в нижнем отделении стола, и покончить с мучениями. Причем у всех сразу.

Чиновники кое-как расползлись по стульям. Михаил Аркадьевич решил повременить с заветной бутылкой. Чего доброго решат, что нынче у начальника голова не вполне готова служить.

– Ну, соколы мои раздражайшие, каких делов намастрючили? – строго вопросил он.

Другой бы человек поразился обилию редких, если не сказать удивительных слов в речи Эфенбаха. Но чиновники сыска были привычны к тому, что начальник их порой выражается непредсказуемо, изрекая заковыристые пословицы и поговорки. Возможно, услышав одну из них, какой-нибудь ученый филолог, слабый духом, бросил бы бесполезную науку и пошел в городовые.

– Так ведь все слава богу, – ответил Лелюхин не только по праву старшинства. Дни перед Новым годом он провел в сыске в качестве добровольного дежурного. Праздновать Василию Яковлевичу было не с кем, жил он бобылем, так что коротал время в приемной части за французским романом и рюмкой ликера.

– Участки чего там доносят?

– Мелочь, не стоящая внимания, – ответил Актаев, который только сегодня утром просмотрел почти пустые полицейские сводки.

– Вот оно, значит, куда закатилось, – сказал Эфенбах, почти созревший для шустовского. – А что там за птица-увалень не спит с утра ранее?

Вопрос относился к Кирьякову. Он и ответил.

– Купец Иков, из Нижнего прибыл на праздники развлечься, без жены и семейства, разумеется. Так в ночь на первое января проиграл тысячу рублей.

Тут Михаил Аркадьевич вспомнил, что вчера тоже у какой-то тетушки имел несчастье сесть за стол и продуть в баккару[14] десять рублей, играя по десять копеек на кон. Потеря не то что существенная, скорее обидная.

– И куда купец-золотец беспросветный играть сунулся?

– Представьте: на рулетку.

Эфенбах прекрасно знал, где и как играют в Москве. Но только в карты. Откуда же завелась рулетка? До сих пор она не приживалась на отечественной почве.

Говорят, что впервые рулетка появилась при дворе Екатерины Великой и была довольно популярна среди придворных. Но после смерти императрицы исчезла. Снова возникла в царствование Александра II, в 70-е годы, прячась по частным квартирам. После чего опять-таки растаяла. Вероятно, причиной тому было откровенное жульничество держателей рулетки, которые устанавливали свои правила. Например, нельзя было уйти с большим выигрышем без того, чтобы не поставить «на посошок». После чего выигрыш непременно проигрывался.

Народ же играл на улицах в фортунку: ручной вариант рулетки без игрового поля. Но серьезной конкуренции картам и она не составила. Карты были любимейшей забавой и бедой всех сословий. Конечно, те, кто выезжал за границу, посещали казино в Гамбурге, Баден-Бадене, Эмсе, Спа и, конечно, в Монте-Карло. Возвращаясь с рассказами, как они лихо спустили сотню-другую франков. Что же до полиции, то на верчение рулетки смотрели довольно-таки милостиво, попросту говоря – сквозь пальцы. В общем, в Москве про рулетку давненько не слыхивали.

– Это кто ж такой проворный, на колу задорный?

В переводе на привычный русский с эфенбаховского диалекта это означало: «Кто хозяин заведения?».

Кирьяков только плечами пожал.

– Рулетку держат на Спиридоновской улице, угол Гранатного переулка…

Большой дом-утюг, поставленный в четыре этажа в стиле ампир, Эфенбах знал. Дом располагался на территории 1-го полицейского участка Арбатской части[15]. Место само по себе пристойное, публика селилась чистая, знатные купеческие фамилии обжились особняками. Просто так чужой не сунется.

– Выходит, Нефедьев, бобер расторопный, так вот умудрился, – помянул Эфенбах участкового пристава, который отвечал за дом с объявившейся рулеткой. – Ну ничего, как говорится: сколько две шубы ни надевай, а кирпич упадет… На что купец жалобу имеет? На рулетке шулерят?

– Обижен на барышню, что на игру затащила. Считает, нарочно подвела.

– Деньги украла?

– Вроде на сукне оставил… Так что, Михаил Аркадьевич, заявление того… – Кирьяков махнул ладонью, будто сметал мусор.

– Нет уж, раздражайший мой, гостя Москвы обидели, значит надо честь навесть!

Эфенбах знал, что дело выеденного яйца не стоит, купчишка сам деньги просадил. Но нельзя, чтобы чиновники маялись без дела. Пусть хоть один ноги разомнет.

А вот чем бы остальных занять? Глянув на трех страдальцев, он только сейчас заметил нехватку.

– А позвольте знать, серебристые мои, где Пушкин?!

– Спит, не иначе, – ответил Кирьяков. – Как уж водится…

Эфенбах собрался было метнуть парочку громов и молний в ленивого и отсутствующего чиновника, но тут распахнулась дверь, и чиновник канцелярии строгим тоном пригласил начальника сыска к обер-полицмейстеру. На совещание.

Только этой пытки Михаилу Аркадьевичу не хватало трудным утром второго января.

2

Любящий племянник от нелюбящего отличается тем, что поздравляет тетушку с Рождеством хотя бы второго января, а не откладывает на месяц-другой. Свою тетушку Львову Пушкин очень любил, но идти к ней с поздравлением было хуже, чем слушать фортепьянный концерт.

Причиной тому была не лень, про которую знала вся полиция Москвы, а Пушкин старательно поддерживал слух. Причина была в том, что с 25 декабря (да, именно с этого дня) он пребывал в глубоко мрачном настроении. Тоску и печаль не разогнали праздники, Пушкин отказался от всех приглашений, не