9 страница из 19
Тема
вертушки. Они неслышно кружат высоко в небе над Москвой, над Таганкой, над моим домом, и из них весело сыплются серебристые листовки. Люди радуются, тянут руки вверх и хватают эти листовки. Моя мама стоит на балконе и тоже протягивает руки в небо. Она хочет поймать листовку с моим портретом, но меня болтает туда-сюда, как бабочку-капустницу, и относит в сторону. Я улыбаюсь. «Мама, – говорю я, – что ты делаешь? Это же не листовки, это пакеты с трупами, разве ты не видишь? Разве вы все не видите, сколько нас, мертвых. Ведь там идет война, а вы ничего об этом не знаете. Почему?» «Я знаю, – говорит мама. – Тебя уже убило». «Нет, я пока еще живой. Помнишь, я писал тебе, что я живой и меня не убьет. Я пока еще в казарме, мама, и у меня все хорошо. Здесь много людей, я не один, у нас все в порядке. Вот, посмотри». Казарма наполняется шумом, гулом, хлопают двери, какие-то люди ходят по расположению, включают свет, бренчат оружием. Я осознаю это сквозь сон, думаю, что это мне все еще снится. «Вот видишь, мама, это все мертвые. Они были в Чечне. А я еще в Моздоке, я живой…»

В следующий момент меня спихивают ногой с кровати, и я лечу на пол. На меня сверху падает Осипов.

– Встать, сука!!! – орет кто-то над нами.

– Мы вскакиваем как ошалелые и вытягиваемся по стойке смирно. Осипов тут же получает удар в челюсть, меня бьют ногой в ухо. Падая, я еще успеваю заметить, как Зюзика метелят головой о дужку кровати, потом получаю пыром в солнечное сплетение и, ничего уже не соображая, лечу на пол, пытаясь глотнуть воздуха…

Первый раз меня избили девятого мая. Тогда в казарме творился сущий беспредел.

Нас спихивали ногами с кроватей и били всю ночь. Под утро, когда разведчики устали, они заставили нас приседать. «Длинный, считай», – сказал тогда Боксер, и я считал вслух. Мы с Осиповым присели больше всех – триста восемьдесят четыре раза. Мы приседали, плотно прижавшись друг к другу, а наш смешавшийся пот стекал по ногам и капал на некрашеные доски пола, и вскоре под ногами образовалась лужа. У Андрюхи по ногам тек еще и гной с кровью – открылись язвы. Мы приседали около часа. В конце концов Боксеру это надоело, и он свалил нас двумя короткими ударами.

С тех пор меня били все, начиная от рядового и заканчивая заместителем командира полка подполковником Пилипчуком. Или попросту Чаком. Меня не бил еще только генерал. Наверное, потому, что в нашем полку генералов нет.

Сейчас ночь. Я сижу на крыльце казармы, курю и смотрю, как на взлетке разгоняются и взлетают штурмовики. Возвращаться в казарму мне никак нельзя. Сегодня к вечеру я должен принести Тимохе шестьсот тысяч рублей, а у меня их нет и достать негде. Я получаю восемнадцать тысяч, но на эти деньги могу купить разве что десять пачек папирос. В стране инфляция, и деньги все время дешевеют. Как и наши жизни.

Якунин и Рыжий знают, где достать шестьсот штук, но никому не говорят. Они скоро сбегут, каждый, кому удается достать денег, сбегает из этого полка, с этой чертовой взлетки, на которую все время садятся закопченные вертушки. Мы неразделимы с этим полем, и рано или поздно все окажемся на нем. Я уже знаю это.

В нашей роте осталось всего восемь человек. Пятеро нас и трое местных – Мутный, Пиноккио, или Пинча и Харитон.

Мы живем вместе с разведротой, и разведчики считают нас своими личными рабами и дрочат почем зря.

Я сплевываю табачную крошку на асфальт. Слюна соленая, с кровью – зубы давно разбиты и качаются. Я не могу есть твердую пищу, с трудом жую хлеб. Когда в столовой вместо хлеба выдают сухари, я ем только суп. У нас у всех так. Мы не можем жевать, не можем вдохнуть во всю грудь – грудина намята дембельскими кулаками настолько, что превратилась в один сплошной синяк, и мы дышим по чуть-чуть – частыми короткими вдохами.

– В армии тяжело только первые полгода, – считает Пиноккио, – а потом просто не больно.

Нас привезли в этот полк три недели назад. Три недели, а кажется, уже вечность.

Черт, если бы только мне удалось уговорить тогда майора положить мое дело в другую папку, все было бы по-другому! Но майор положил мое дело в ту папку, в которую положил, и вот я здесь. Может, это и к лучшему. Может быть, Кисель с Вов кой уже мертвы, а я все еще жив. Я прожил еще три недели – чертовски большой срок, мы уже знаем это.

На взлетке разгоняется очередная пара штурмовиков. Интересно, зачем летчики-то воюют? Их же никто не заставляет. Они – не я, они свободны. Я уехать отсюда никуда не могу, мне служить еще полтора года. Поэтому я сижу на крыльце и смотрю, как штурмовики готовятся к разгону. И думаю, что сказать Тимохе, чтобы он меня бил не так сильно.

Самолеты взлетают с ревом, от которого в казарме дрожат стекла, делают разворот и уходят двумя светящимися точками в ночь.

Я затягиваюсь в последний раз, тушу сигарету и поднимаюсь на второй этаж.

– Ну что, принес? – спрашивает меня Тимоха, длинный смуглый парень с большими телячьими глазами. Он сидит в каптерке, положив ноги на стол, и смотрит телевизор. Я стою перед ним, глядя в пол, и молчу. Стараюсь не раздражать его. Когда тебя спрашивают о том, чего ты не сделал, самая лучшая тактика – стоять и покорно молчать. Это называется «включить дурочку».

– Чего молчишь? Принес?

– Нет, – отвечаю я чуть слышно.

– Что? Не принес?

– Нет, – говорю я.

– Почему?

– У меня нет денег.

– Я не спрашиваю тебя, есть ли у тебя деньги, пидор! – орет Тимоха. – Мне плевать, что у тебя есть, а чего нет! Я спрашиваю, почему не принес шестьсот штук?

Он встает и бьет меня кулаком в нос, снизу вверх, сильно. В переносице чавкает, губе становится тепло и липко. Я слизываю кровь и сплевываю ее на пол. Второй удар приходится под глаз, потом в зубы. Я со стоном падаю. Не сказать, что смертельно больно, но лучше стонать как можно чаще и сильнее, тогда избиение быстрее заканчивается.

На этот раз Тимоха разгорячился не на шутку. Он бьет меня ногами и орет:

– Почему не принес деньги, пидор? Почему не принес деньги?

Он заставляет меня отжиматься, и на подъеме

Добавить цитату