– Прошу, – сказал Малянов сухо.
Он и сам не мог объяснить себе, чем не нравился ему этот вежливый папаня, явно и очевидно угнетенный невоспитанностью и самодовольством своего капризного сына. Они вместе вошли в комнату, и папаня прямо с порога залебезил:
– Ну что ты, Витька… Что ты, в сам-деле, вытворяешь. Ну, пошли домой, пошли… Хватит. Подумаешь, графин раскокал. Будто тебя за это бить будут. Пошли. Мама там плачет, волнуется. Пошли, а?
Мальчик молча, поджав по-взрослому губы, принялся послушно слезать с тахты, а папаня все продолжал говорить, как заведенный:
– Беда мне с ним, беда и беда. Хоть к врачам обращайся. Растет дикий, как камышовый кот. Не признает ну ни малейшей строгости. Витя, застегни, пожалуйста, сандалики… свалятся. Вы только представьте себе: ну я – мужик, ладно, но матери-то каково, Дмитрий Андреевич!..
– Алексеевич, – машинально поправил Малянов.
– Разве? А мне сказали «Андреевич».
– Кто сказал?
– Да в жакте какая-то тетка. Ты готов, Витька? Ну, пошли. Извините, ради бога, за беспокойство. Ох, дети, дети…
Мальчик взялся за протянутую руку мужчины и только сейчас глянул на Малянова, и взгляд у него был такой странный, что Малянов подобрался и, преодолевая неловкость, проговорил:
– М-м-м… Вы простите, но… Документы ваши… Все-таки чужой ребенок… Разрешите взглянуть.
– Ну конечно, ну ясно! – всполошился мужчина, хлопая себя по карманам курточки и джинсов. – Мы здесь же и живем, в этом же доме, только в четвертом подъезде. Милости прошу, в любой момент. Будем очень рады. Вот, пожалуйста. – Он протянул Малянову маленькую аккуратную визитную карточку. – Полуянов Александр Платонович, работаю на СМУ-16, главный инженер… так что человек довольно известный. Прошу, так сказать, любить и жаловать. Очень было приятно познакомиться, но в будущем лучше было бы встречаться в более приятной ситуации, правильно? Извините еще раз. Витька, попрощайся с Дмитрием Андреевичем и скажи «спасибо».
– До свидания, – сказал мальчик без выражения. – Спасибо.
И Малянов остался в прихожей один.
Он вернулся к столу, швырнул поверх бумаг визитную карточку и встал около распахнутого окна так, чтобы видеть свой подъезд. Ртутный фонарь мертво светил сквозь черную листву. Прошла заплетающимся шагом парочка в обнимку и скрылась в палисаднике. Две старухи молчали, сидя рядышком на скамеечке около подъезда. Из дома никто не выходил.
Тогда Малянов перегнулся через стол и снова взял в руки визитку. Только теперь это была не визитка. Это был маленький прямоугольник очень белого картона, чистый с обеих сторон.
И вдруг за окном заплакал, забился в истерике ребенок: «Ой, не надо! Ой, я больше не буду!.. Ой-ей-ей… я не буду больше!» Малянов тотчас высунулся из окна по пояс – на улице никого, только хлопнула где-то в отдалении дверь и сразу же стихли отчаянные детские вопли.
В два огромных прыжка Малянов пересек всю свою квартиру и оказался на лестнице. И там, конечно, было пусто тоже. Только лежал на верхней ступеньке пролета какой-то непонятный желтый предмет. Это была маленькая сандалия. С правой ноги. Малянов поднял ее, повертел в руках, потом медленно вернулся домой, к столу, где лампа ярко освещала исчирканные, разрисованные кривыми листки, по которым ошалело ползали большие черные мотыльки и всякая крылатая зеленая мелочь.
Он собрался быстро.
Все бумаги, лежавшие на столе, все листки, разбросанные по полу, чистовые страницы статьи с еще не вписанными формулами, графики, таблицы, красиво вычерченные для показа по эпидиаскопу, – все это он аккуратно и ловко собрал, подровнял и сложил в белую папку «Для бумаг». Папка раздулась, и он для вящей прочности перетянул ее хозяйственной резинкой. Потом нашарил в ящике стола черный фломастер и неторопливо, со вкусом вывел на обложке: «Д. Малянов. Задача о макроскопической устойчивости».
Закончив все дела, он взял папку под мышку, внимательно оглядел комнату, будто рассчитывал обнаружить что-нибудь забытое впопыхах, и выключил лампу. Стало темно, только светились насыщенным красным светом цифры на дисплее калькулятора. Тогда он выключил и калькулятор тоже.
Он подъехал к дому Вечеровского на велосипеде, которым управлял одной рукой, правой, – потому что под мышкой левой у него была зажата толстая белая папка. Медленно, грузно, словно больной, он сполз с седла, прислонил велосипед к стене и поднялся по лестнице к подъезду.
Дверь была распахнута. В проеме, прямо на пороге, сидел какой-то человек. Он поднял навстречу Малянову лицо, и Малянов узнал Глухова. Лицо у Глухова было измученное, перекошенное и вдобавок измазанное не то сажей, не то краской.
– Не ходите туда, Дмитрий Алексеевич, – проговорил Глухов. – Туда сейчас нельзя.
Он загораживал проход, и Малянов молча стоял перед ним и ждал.
– Еще одна папка. Белая. Еще один флаг капитуляции. – Глухов закряхтел и медленно, в три разделения, поднялся на ноги, держась за поясницу. В руках у него оказалась серая, сильно помятая шляпа. Он нацепил ее на лысину и сейчас же снял.
– Понимаете… – проговорил он. – Никак не решусь уйти. Тошно. Капитулировать всегда тошно. В прошлом веке частенько даже стрелялись, только чтобы не капитулировать.
– В нашем – тоже случалось, – сказал Малянов.
– Да, конечно, конечно. Но в нашем веке стреляются главным образом потому, что стыдятся других, а в прошлом стрелялись, потому что стыдились себя. Теперь почему-то считается, что сам с собой человек всегда сумеет договориться. – Он похлопал себя шляпой по бедру. – Не знаю, почему это так. Мы все стали как-то проще, циничнее даже, мы стесняемся краснеть и стараемся спрятать слезы. Может быть, мир все-таки стал сложнее за последние сто лет? Может быть, теперь, кроме совести, гордости, чести, существует еще множество других вещей, которые годятся для самоутверждения?..
Он смотрел выжидательно, и Малянов сказал, пожав плечами:
– Не знаю. Может быть. Я не знаю.
– И я тоже не знаю, – сказал Глухов как бы с удивлением. – Казалось бы, опытный капитулянт, сколько времени уже думаю об этом… только об этом… сколько убедительных доводов перебрал. Вот уж и успокоишься будто, и убедишь вроде бы себя, и вдруг заноет. Конечно, двадцатый век – это не девятнадцатый, разница есть. Но раны остаются ранами. Они заживают, рубцуются, и вроде бы ты уже и забыл о них вовсе, а потом переменится погода, и они заноют. И всегда так это было, во все века.
– Это вы про совесть говорите, да?
– Про совесть. Про честь. Про гордость.
– Да, – сказал Малянов. – Все это правильно. Только иногда чужие раны больнее.
– Ради бога! – прошептал Глухов, прижимая шляпу к груди обеими руками. – Я бы никогда не осмелился… Как я могу вас отговаривать или советовать вам? Да ни в коем случае!.. Но я все думаю и никак не могу разобраться: почему мы так мучаемся? Ведь совершенно же ясно, ведь каждый же скажет, что поступаем мы правильно… иначе поступить нельзя, глупо поступать иначе… детский сад какой-то, казаки-разбойники. А мы