Майя в Чимкенте учила меня выговаривать букву «Р», которая в моей интерпретации звучала как «Е». Она заставляла повторять песенку: «На рыбалке у реки тянут сети рыбаки», это приводило ее в восторг. Потом она начинала хлопать в ладоши, задавая несложный ритм, под который я прыгал, стоя в своей кроватке в длинной ночной рубашке. Майя радовалась:
— Ой, мама, он танцует лезгинку!
В памяти возникает такой эпизод. Я сижу в эмалированном тазу, который в силу малого возраста казался мне огромным. Эмаль на дне таза отколота, и проглядывается черный силуэт, при виде которого Майя восклицает:
— Как похож на Пушкина!
Так имя Пушкина прочно вошло в мое сознание.
Из тех же лет у меня сохранилось еще одно яркое воспоминание — сверкающий красный шар, который вместе с прочими елочными игрушками привез нам к Новому году Нодик. Я был поражен красотой этого шара и попросил маму, наряжавшую елку, дать мне его. Я не уловил момента, когда шар выскользнул из моих рук и разбился, но то, как эта красота в одно мгновение превратилась в россыпь мельчайших осколков, запомнил на всю жизнь.
По соседству с домом Исаака, буквально через забор, обитала татарская семья с тремя детьми, имена которых начинались на букву «Р»: Равиль, Ринат и девочка Раилька. Я любил играть с ними в «самолет». Вдыхая чимкентскую пыль, мы носились по улице и изображали пропеллер, вращая перед собой руку, — казалось, вот-вот взлетишь!
Моя детская память не сохранила Чимкент маленьким захолустным городком, каким он и был в то время. Перед моими глазами совершенно иная картинка: дорожка от мазанки до калитки, стройные тополя, уходящие куда-то в небо, мягкий тополиный пух, смешанный с теплой пылью дороги, по которой приятно бегать босиком. Наш участок опоясывал арык, в который я с радостью бросался, несмотря на малое количество воды.
Много позже, уже повзрослев, чтобы проверить свою память, я нарисовал план участка: дом Исаака, калитку, арык, колодец, нашу глиняную мазанку… и показал его маме. Она была поражена точностью моего рисунка.
Я запомнил многое, например снег — редкость в Чимкенте. Мама тогда отправлялась на работу, а я стоял во дворе и смотрел, как снег медленно засыпает дорожку, по которой она уходила. Меня внезапно накрыл дикий ужас: вдруг дорогу занесет так сильно, что мама не сможет вернуться назад?! Я страшно разрыдался. На мой рев сбежались все: Исаак, молчаливая Иофа, брат Алик, который к тому времени жил с нами, — и принялись меня успокаивать. Этот свой плач, первый снег, засыпающий мамины следы, и полное отчаяние от мысли, что мама может больше не вернуться, не забуду никогда.
Мама и на вольном поселении оставалась под гласным надзором. Каждую неделю она должна была вместе с детьми отмечаться в комендатуре, выстаивая длинную очередь. Несмотря на детскую беззаботность, даже я ощущал напряженность — мамина тоска по дому, по отцу, по семье передавалась и мне. Когда она плакала, я утешал ее:
— Не плячь, домом поедем.
Но домой мы смогли вернуться только в апреле 1941 года, проведя в чимкентской ссылке год и восемь месяцев. Произошло это благодаря Асафу, которого после выступления на очередном кремлевском банкете похвалил Сталин. Вождь похлопал его по плечу со словами: «Хорошо танцуешь. Очень высоко прыгаешь! Вот она, — он показал пальцем на сидевшую рядом Ольгу Лепешинскую, — как стрекоза, а ты — как орлик!» Подняв бокал, Сталин сказал, что пьет за Асафа. Сталинская похвала сделала свое дело — Асафу удалось добиться приема у заместителя наркома НКВД Меркулова, и в результате постановление ОСО НКВД о ссылке было отменено, а дело прекращено.
На основании справки об освобождении из ссылки маме выдали паспорт. Паспорта в то время менялись каждые пять лет, поэтому следующее удостоверение личности она получила уже без всякого указания о ссылке.
Война
Из Чимкента в Москву мы вернулись в апреле 1941 года. Два месяца до начала войны ютились у Миты в коммуналке в Щепкинском проезде вшестером: мама, Майя, Алик, я и Мита с мужем, академиком Борисом Кузнецовым. Несмотря на то что маме приходилось спать у самой входной двери на одной раскладушке со мной, четырехлетним, эти условия казались ей просто сказочными после лагерных нар и барака на сотню заключенных.
Продолжалась эта коммунальная «идиллия» недолго. 22 июня 1941 года в полдень Молотов объявил, что германские войска перешли границу и немецкая авиация нанесла удары по нашим приграничным аэродромам, уничтожив стоявшие на них самолеты.
Из неопубликованных воспоминаний моего дяди, Александра Михайловича Мессерера:
«Сталин молчал одиннадцать дней. Лишь 3 июля он выступил по радио. Дрожащим голосом под громкое бульканье льющейся в стакан воды он произнес известное теперь всему миру „Братья и сестры!..“ Казалось, что он сейчас грохнется.
21 июля в 10 часов вечера, в ночь на 22-е, ровно через месяц после объявления войны, немецкая авиация совершила первый налет на Москву. Кругом виднелись пожары. Падали осколки снарядов. Я дежурил на крыше своего дома у Сретенских ворот — угол Б. Лубянки и Рождественского бульвара. В немецкие бомбы были встроены сирены, издававшие дикий вой на большом пространстве так, что казалось, будто бомба летит прямо на тебя. Одна такая бомба, казалось, летела на наш дом. Не знаю, сколько времени она летела — полминуты или 10 секунд, — но казалось, что всему конец. Бомба упала в Большом Кисельном переулке, по прямой — метров сто пятьдесят от нас. В нашем же доме только стекла вышибло.
Траектории трассирующих пуль, летящих со всех сторон, создавали светящийся купол под небом. Это казалось бы красиво, если б не было так страшно.
Немцы в эту первую ночь спускали осветительные ракеты. Они долго держались в воздухе, и было очень светло, и немцам хорошо были видны объекты, которые они хотели бомбить. Но и их самолеты были видны нашим зенитчикам. В эту ночь было сбито много немецких самолетов».
После этого бомбы сыпались на столицу почти еженощно. Во время воздушной тревоги одни торопились скрыться в бомбоубежищах, другие лезли на крыши домов, чтобы в случае попадания «зажигалки» обезвредить ее, сбросив в специально