7 страница из 8
Тема
заявил Степанов. – Но лучше бы ты сам все сделал.

– Ладно, попробую.

– Пока! Вечером встречаемся у меня, приноси перевод.

Я повесил трубку и вернулся к письменному столу, к стихотворению. Стихотворение рассказывает об истории Ноева ковчега. Детские простенькие слова: в ковчеге каждой твари было по паре, а кенгуру пары не нашлось, и ее поставили в пару со слоном. Вроде бы – все понятно. Не понятно только, как это изложить в стихах. «Может, – подумал я, – верлибром перевести?» Сидел где-то час, никаких мыслей так и не появилось. Наконец я сдался и позвал на помощь жену.

– Слушай, Люся. Ты ведь стихи пишешь. Переведи вот это. У меня не получается. Все равно заработанные деньги будут общими. А я, чтоб не терять время, буду дальше работать.

– Хорошо, – ответила Люся. – Переведу.

Я написал ей подстрочник. Она взяла его и отправилась на кухню рифмовать, а заодно и попить кофе. Через два часа я закончил работу и собрался идти к Степанову. Перед уходом заглянул на кухню к Люсе.

– Ну что, перевела?

– Перевела, – отвечает она как-то смущенно. – Только, знаешь… Нужно немножко в одном месте подправить.

– Ерунда! Степанов подправит.

Она протянула мне листок сложенный вчетверо.

– Спасибо, – ответил я. Сунул, не глядя, листок в папку, оделся и отправился к Степанову.

У него дома мы раскрыли листок, и я прочитал вслух следующее:

«В КОВЧЕГЕ ВСЕ ЖИВУТ ВДВОЁМ.

И ЭТО КАЖДЫЙ ЗНАЕТ.

А КЕНГУРУ ЖИВЕТ С СЛОНОМ!

ТАКОЕ ЗДЕСЬ БЫВАЕТ!»

Степанов удивленно приподнял брови и погрузился в молчание. Мне даже показалось, что прошла целая минута. Наконец я собрался с духом и сказал:

– Ну как тебе? По-моему неплохо… Только вот это «с слоном», по-моему, не вполне удачно? «Со слоном», понятное дело, правильнее, но зато в ритм не укладывается. Как думаешь, оставим все как есть… или что?

А он взял у меня листок со стихотворением, потом протянул мне его обратно и мрачно сказал:

– Знаешь, ты этот перевод не выбрасывай! Мы его потом в какой-нибудь авангардистский журнал отошлем.

Стихотворение спустя две недели перевел Ваня Писаренко. Получилось, кстати, очень неплохо. Но даже теперь первый Люсин перевод мне нравится значительно больше. А этот новый я позабыл. Наверное, это потому, что я до сих пор еще люблю Люсю, а заносчивый авангардист Писаренко мне совершенно безразличен.


Андрей Аствацатуров

Муж Маши Сидоровой

Три дня назад в переходе меня остановил худой небритый мужчина с хмурым лицом.

– Вы, – говорит, – Асва-та-ца-та…

– Да, – сухо перебил я, – что-то в этом роде.

И посмотрел «строго и со значением». Так обычно на людей смотрят заведующие кафедрами, особенно недавно назначенные. Мол «что вам, гражданин, угодно».

– О! – обрадовался мужчина. – А я – Кирилл, помните?

Нет, Кирилла я не помнил.

– Ну, Кирилл же, – подсказал он доброжелательно, – муж Маши Сидоровой.

Это его «муж Маши Сидоровой» нисколько не внесло ясности и даже немного вывело меня из себя. С таким же успехом он мог сказать «я – муж Иры Петровой» или «Жени Ивановой».

Было шумно, мимо нас в обе стороны шли люди.

– А-а… – чтобы показаться вежливым, я всей физиономией изобразил узнавание и выдавил улыбку… – Здрасьте… А вы… это какими тут, как говорится, судьбами… живете здесь, да?

Муж Маши Сидоровой насупился и коротко кивнул. Живу, мол. Повисла пауза.

– Ладно, – произнес я, наконец, и, чтобы выглядеть любезным, а главное поскорее закончить разговор, добавил: – Маше большой привет.

Муж Маши Сидоровой взглянул на меня, будто не понимая, и вдруг лицо его сделалось бешеным.

– Маше?! – закричал он. – Маше привет?! Какой еще «привет»?! Мы с ней развелись пять лет назад! Она мне изменила!

Я сочувственно покачал головой и поспешил откланяться.

– Привет… привет еще ей, стерве, передавать! Не на того напал… – слышал я за спиной.

Оказался, как видите, виноват.

А ведь всего-навсего хотел показаться вежливым.


Андрей Аствацатуров

Александр Боровский фиксирует дух советского периода и дает тонкую, ироничную и в то же время теплую оценку всему тогда происходящему. При этом не хулиганит как Цыпкин, а последовательно и деликатно умиляется истории.

Юлия Хлынина, Российская актриса театра и кино

Ван Эйк

Мне лет десять. Гурзуф, Дом творчества художников. Там был директор, крупный, ядреный, не старый еще человек, седовласый. Отличался, по контрасту с благородной внешностью, чрезвычайной угодливостью к художникам «в силах»: академикам, секретарям творческих союзов и пр. Встречал, провожал, подсаживался в столовой. Моим родителям он чрезвычайно не нравился: во-первых, пытался не пускать меня в номер – якобы детям нельзя. На самом деле детям начальников было можно. Меня же и других не номенклатурных детей втаскивали в окна первого этажа на простынях, поначалу и до того доходило. Потом утряслось. Но главное, директор раздражал именно этой искательностью, уже несколько старомодной по тем временам. Он перебарщивал, это и старшие товарищи понимали. Однако принимали с улыбочкой: чего же вы хотите – старая школа, отставной энкавэдист. И тут происходит следующее. Приехала отдыхать художница из Киева, старая еврейка (это я потом из разговоров родителей узнал, но не очень тогда представлял, что это слово значит), больная, с трудом поднимавшаяся по ступенькам. Неноменклатурная – директор ее не встречал. Случайно столкнулись в вестибюле. И мы там оказались, шли с пляжа, что ли. И вот эта пожилая женщина, увидев директора, впала в истерику.

– Это он, он пытал меня в тюрьме в Могилеве, перед войной. Подлец, инвалидом сделал. Это он, старший лейтенант такой-то.

Что-то на о… Криворученко? Не помню… Кстати, у директора была другая фамилия, что не удивительно, как я теперь понимаю. Кадры берегли. Тех, кого не расстреляли под горячую руку на антибериевском пике, снабдили новыми фамилиями и пристроили втихую на хлебные места.

– Помнишь меня, мерзавец?

Директор, надо сказать, отнесся ко всему хладнокровно. Видно, не впервой ему попадались бывшие: все-таки дом творчества художников, контингент сложный, засоренный. Он бочком-бочком ретируется. И попадает в руки к оказавшемуся рядом отцу с его физической крепостью и всегдашней готовностью дать плохому человеку по морде. В данном случае подогреваемой очевидностью ситуации: сталинский палач, холеный и сытый, жертва-инвалид. Время хрущевское, антикультовый заряд еще не иссяк. К тому же гад: пытался ребенка не пустить в комнату, а перед всякой сволочью выслуживается… Кара была неотвратима. Даже энкаведист смирился и кричал что-то совсем уж неприличное:

– Не я это был, обознались. – И отцу: – Ответите!

Даже мама не делала запретительных жестов. Собиралась небольшая толпа художников. Сочувствующих директору не находилось. Даже помощники отцу выискались. И уже белая холщовая рубаха директора (под поясок, тогда уже казавшаяся старомодной, безобидно бухгалтерской, из фильмов тридцатых годов) затрещала. И первый раз по загривку дали – хлопок такой резкий прозвучал. И тут появляется фигура Андрея Андреевича Мыльникова. В пляжной пижаме. Он уже, кажется, был академиком и лауреатом, профессором уж точно. Он удивительным образом сочетал в себе высокого эстета, эдакого прерафаэлита, и ленинградского убежденного карьериста. Конечно, и у него

Добавить цитату