Первый министр положил перед собой послание и, закрыв лицо руками, несколько минут сидел в глубоком бездумии, незаметно массажируя пальцами лоб и похолодевшие виски. Нужно было иметь неистребимое мужество, чтобы после всех тех стенаний, которые он выслушал во время аудиенции у королевы-регентши, спокойно воспринять еще и это «богоугодное» послание. Как будто Джамбатисто Памфилию[6] неизвестно, что не он, кардинал Мазарини, затеял эту дурацкую войну. Будто ему неизвестно, что ни ход ее, ни тем более прекращение – совершенно не зависят от того, желает ли первый министр Франции продолжить войну или не желает? Вот именно, теперь уже не зависят.
Словно он не ведает, что по всей Франции уже вспыхивают бунты[7], которые все преступнее начинают использовать в своих целях военные сановники и значительная часть близкой ко двору аристократии, пытаясь вместе с правительством Мазарини отдалить от трона Анну Австрийскую и ее младовозрастного сына.
А если ему все это до сих пор неизвестно, то какого дьявола он суется со своими слюнявыми буллами?! Что не позволяет ему изучить ситуацию, сложившуюся в той стране, в дела которой этот самозваный «миротворец» пытается столь грубо и неумело вмешиваться?
Нет, он понимает: теперь у папы есть свидетельство того, что он лично призвал Париж к миру и духовному умиротворению. Но это уже традиционные папские уловки, которые никак не способны повлиять ни на ход войны, ни на его, первого министра, способ мышления.
Но как раз в тот момент, когда нервное напряжение достигло такого накала, что Мазарини готов был растерзать папское послание и выставить нунция из кабинета, чтобы, оставшись в одиночестве, взвыть от тоски и бессилия – он вместо этого почти искренне улыбнулся:
– Нами будет подготовлен обстоятельный ответ папе. Но уже сейчас можете передать падроне[8], что правительство Франции, а также ее величество королева с глубочайшим вниманием изучили буллу, увидев в ее появлении знамение Божие, которое позволит нам привести королевство и всю Европу к завещанному Господом нашим миру.
Нунций не шевельнулся. Он молча выдержал взгляд Мазарини и остался сидеть в своем высоком кресле из красного дерева – выпрямленный, неподвижный, с навечно застывшим лицом-маской. Его не удивило, что Мазарини просит передать эти слова падроне еще до того, как будет составлен официальный ответ папе. Барберини отлично знал, что папа куда внимательнее прислушивается не к тому, что ему зачитывает статс-секретарь, развернув послание того или иного правителя, а что тот скажет ему, не заглядывая в официальные бумаги. Но только потому, что нунцию это было хорошо известно, он и ждал, когда же кардинал произнесет именно те слова, которые действительно должны дойти до слуха наместника Иисуса Христа.
Мазарини тоже прекрасно понимал смысл молчания посла. Конечно, он мог бы просто-напросто не обратить внимания на эту буллу, то есть дать официальный ответ с такими же, ни к чему не обязывающими, словами признательности папе и Богу, какими он только что «ошарашил» видавшего виды кардинала Барберини.
Но был один момент, который папа, садясь за послание, или не сумел учесть, или же, наоборот, очень тонко учел. Стоит первому министру объявить, что такое послание папы появилось, как сразу же взбодрятся все те силы, кои уже давно добиваются прекращения войны. Все те, кто жаждет мира любой ценой, даже ценой позора Франции, а значит, и его, кардинала Мазарини, личного позора!
«Пожалуй, – скажут они, – эта война зашла столь далеко и выглядит настолько бессмысленной, что кончилось терпение даже у многотерпимого папы римского. Но кто в таком случае сможет упрекнуть в бунтарстве нас, простых грешных?!». На папу римского им, заговорщикам-гугенотам, конечно, наплевать. Но ведь точно так же им наплевать и на него, ненавистного «сицилийца» Мазарини.
– Я уже сказал, – опять вежливо улыбнулся первый министр, – что мы здесь, в Париже, воспринимаем любое послание папы почти так же, как всякий благочестивый христианин воспринял бы благословение Иисуса… – Из уст нунция вырвалось нечто похожее то ли на вздох облегчения, то ли на стон человека, страдающего неимоверной зубной болью. – Однако же я, слуга Божий, до сих пор считал, что войны волей Господа нашего начинаются и с этой же волей Господа нашего завершаются.
– Существуют истины, которые не подлежат сомнениям, – почти проскрежетал зубами кардинал Барберини. – Однако мы с вами могли бы уйти от некоторых догматов, чтобы остаться реалистами.
– Вряд ли нам удастся уйти от них. Иное дело, что некоторые церковные догматы с успехом можно заменить догматами политическими.
– Здесь их тоже немало, – согласился посол.
Мазарини медленно, угрожающе поднялся. Упершись руками почти в середину стола, он всем туловищем подался к нунцию и четко, громко чеканя каждое слово, произнес:
– Пусть в кабинетах папской курии[9], в которых была задумана и сочинена сия булла, запомнят: любая моя попытка немедленно прекратить войну стала бы победой врагов не только престола Людовика XIV, но, что более страшно, врагов Святого престола. Не ослаблять дух воинства Христа, выступающего под знаменами французского короля, нужно бы сейчас папе римскому, а, наоборот, укреплять его, возвышать в вере, порождать чувство поддержки. Само собой разумеется, мы сделаем все возможное, чтобы эта бесконечная война наконец завершилась.[10]
– Вот и Святой престол желает того же, – расплылся в масленой ухмылке папский нунций. – Самое время завершить ее, самое время… Видите, как близки в этом святом, богоугодном деле интересы Ватикана и Парижа.
– Но завершить не раньше, – едва хватило первому министру терпения выслушать эту реплику Барберини, – чем нам удастся усмирить бунты внутри страны, в том числе и бунты, возглавляемые тайными и явными еретиками. – Голос главы правительства Франции стал жестким, не терпящим никаких возражений. – Однако по-настоящему усмирить их мы сможем, лишь усмирив врагов наших на полях сражений. Неужели сочинителям папской буллы сие неведомо?
– То есть вы считаете данное послание папы явно несвоевременным? – отшатнулся от него нунций, откинувшись на обтянутую малиновым бархатом спинку кресла.
– Ну, что вы, кардинал? Папское послание уже хотя бы потому не может быть «несвоевременным», что оно является папским, – явно издевательским тоном произнес Мазарини. – Однако нам, смертным, никогда не мешает подумать, сколь своевременно привлекать к нему слишком большое внимание мирян. А папе – сколь своевременно требовать выполнения отдельных его положений.
– Один из догматов политики, – согласно кивнул нунций после напряженного молчания, – без которых не обойтись ни одному государству, ни одному первому министру.
– Тем более что все великие хитрости политиков, если верить хронистам римского престола, зарождались как раз в среде затворников конклава[11]. В том числе и самые, мягко говоря, двусмысленные.
Барберини красноречиво промолчал.
Первый министр тоже опустился в кресло, не сводя, однако, с нунция своих налитых кровью глаз и готовый в любую