Матрена — не настоящее ее имя.
— Так почему вас Матреной-то называют?
— Ну это прозвище такое. Типа как кличка, что ли.
— А что значит?
— А значит, — говорила Матрена, — что я дура непутевая.
Матрена действительно была непутевая. То передник потеряет, то ведро с квашеной капустой уронит, то выручку пропьет.
И кричала, и ругалась сама на себя.
— Матрена, ты непутевая. Тварь, не человек.
Так мамка прозвала. Да на рынок послала. Теперь вот торгует.
Самой вкусной капустой и огурцами.
И они такими будут всегда. Пока не исчезнет рынок на нашей улице.
А вон в том доме дети повешенца живут. В неделю остались без матери и отца.
Любил он ее, говорят, сильно. Добивался. Всяко подходы искал. А она все в сторону смотрела. Все то ли уехать куда в столицу хотела, то ли принца ждала. Да столица-то далеко, а принц все не ехал. Принц не ехал, а вот влюбленный который год рядом. Вышла за него.
И все он ей далеким от идеала казался. И не принц, и от рубашки всегда запах. Так-то мужик вроде и ничего. Не хуже других.
Но не принц, и с запахом.
Повешенец, ясное дело, повесился в конце концов. Он долго собирался. Жену пугал.
Говорит:
— Стерва ты и сволочь. Жисть с тобой сплошной яд. Повешусь.
— Так зачем, — она говорит, — тебе вешаться? Иди живи на все четыре стороны. Алименты только не просрочивай.
А он говорит:
— Я, — говорит, — детей люблю. Куда мне? Смотри, — говорит, — повешусь!
Так ведь и не врал. Вешался чуть не раз в месяц. Вроде как и по-настоящему, а и в шутку. Все пьяный, конечно. А раз, видно, так пошутил, что и повесился. Прям на вешалке в коридоре.
Она-то домой быстро успела, еще бычок, что у него изо рта выпал, дотлеть на полу не дотлел. Быстро, но поздно. Помер, хоть и вынули.
В конце августа это было.
— Словно камень с души упал, — сказала жена после поминок. — Праздник на душе-то. Еще неделю праздновать буду, а потом поедем к тетке в Рязань.
Пила неделю с соседями. А через неделю померла сердцем. Жара была в том августе. Такая жара!
Двое детей осталось, Пашка и Мария. Он старший, душа-парень, младшую и вырастил. Школа тоже помогала обедами.
Пашку все любили. За то, что он не такой, как родители.
Совсем другой.
А напротив, за рынком, Толя-дурак жил. В старом доме послевоенном. Какое-то у Толи заболевание было неизвестной природы.
— Вылечить его нельзя, — говорил доктор районный Степан Степанович. — И на ремиссию тоже рассчитывать не приходится. Встали на учет в диспансер, пенсию получили и будет с вас.
— А делать-то что нам? — спрашивает Толина мама. — Жить-то как, коли он опять чудить начнет?
— Ничего, — отвечает доктор. — Таблетки давайте согласно рецепту. Будет чуть больше человека напоминать. Он ведь не опасный, сынок-то ваш. По статистике, такие, прямо говоря, родителей редко переживают. Что-то да случается…
Толик продолжал чудить и когда подрос.
Бегал по улице зимой и летом одетый тепло, в шапке-ушанке, на подбородке завязанной.
Все ему холодно, что минус тридцать, что плюс.
И поговорить любил. Но так отрывисто.
Скажет что-то такое невразумительное и смотрит светлым взглядом, точно понимания ждет.
— Поешь рябинки-то по морозу.
— Это зачем?
— Хорошая рябинка.
— Да ну, — отвечал я, — горькая! Разве ж это хорошо?
— Иногда, когда горько, хорошо. Бывает рябина хорошая, но горькая…
— Что ты такое несешь?
— Брежнев, — говорил, — если и умрет, то не совсем. А так только. Без Брежнева никак нельзя.
— Иди, — ему отвечали. — Будешь этот бред нести, и нас с тобою вместе заарестуют. Разговоры твои мутные.
— Ничего не мутные, — не обижался Толик. — Я и мыться могу. И яичницу с колбасой и без, когда нет колбасы. А как дорогой Леонид Ильич помрет, то колбасы-то и не станет. Вы тогда больше укропа крошите. В яичнице укроп — дело полезное! И сытость. Трудно будет без Брежнева жить. Натерпимся еще. Как уж эти капиталисты над нами поизмываются тогда. Ох, беда, товарищи вы, товарищи!
— Все же хорошо, Толя! — говорили ему.
— Иногда плохо, когда только хорошее! — отвечал он несуразицу.
И так болтал, пока не прогонят силой.
Пережил он и папу с мамой, и доктора Степан Степаныча, и Брежнева.
Когда Брежнева хоронили, сильно плакал. Стоял на улице нашей, на ноябрьском холодном ветру, кутался в пальто и, плотно натянув ушанку, голосил на всю улицу:
— Кончилась страна рабочих и крестьян, сожрут теперь капиталисты!
Забрали дурака в больницу. Насовсем. Хоть он и пытался говорить, что и мыться сам умеет, и пенсию забрать, и расписаться, и приготовить может яичницу без колбасы, но с укропом.
Забрали…
Квартиру их в старом доме за рынком объединили с другой, и теперь там офис…
Рябина, которую спас дядя Коля, стоит во дворе. Хоть и нет Толи-дурака, который исчез, с такими обычно что-то да случается…
И тетя Вера вышла замуж, да уехала в другой район. Жизнь прошла. Жизнь прошла…
Уезжаю и я.
— Уезжаешь?
— Уезжаю.
— Чего ж ты, — спрашивают — уезжаешь? Плохо, что ли, было жить?
— Хорошо жилось.
— А чего тогда?
— Иногда бывает рябина хорошая, но горькая…
Кораблик
Я никогда не любил Богородицу.
Как все верующие — почитал, совершал поклоны и, когда упоминалось Ее имя, на богослужении и в утренних-вечерних молитвах, произносил слова, величания, просьбы…
Но все это было совершенно формально и даже несколько с усилием. Потому как Богородица была женщиной. А в прошлой своей жизни к женщинам я относился очень хорошо — романтизировал, влюблялся, оберегал, помогал, женился, воспитывал детей, но всегда считал себя ответственным за все и полагал совершенно постыдным просить о чем-то женщин. Уважение вызывали лишь те представительницы слабого пола, которые выполняли мужские функции — работали, воспитывали детей, содержали семью…
И вправду, в Евангелии Богородица не запомнилась мне ничем, кроме того, что Ее посетил ангел и сообщил Ей Благую весть. Иисус же и вовсе отказался с Ней общаться, когда она пришла к Нему. Указав на учеников, сказал: «Вот матерь моя и братья мои…»
Моя дочка Соня несколько изменила мое отношение к Богородице, когда я увидел, как она, будучи лет пяти, подбежала в храме к иконе и что-то долго и весело шептала, то и дело глядя на Ее образ. «Общается, как со своей родной мамой», — подумал я. И улыбнулся, даже немножко позавидовав такой детской вере.
Сам-то я разговаривать ни с кем не решался. Есть молитвослов. Есть положенные как ежедневное упражнение молитвы. Пятнадцать минут в день можешь и отдать Богу, в конце концов. Ну и попутно женщине, родившей Его. Раз уж так положено.
Ведя довольно бурную и беспорядочную жизнь, правило я нарушал, но тоже подобное особым каким-то грехом не считал. Во-первых, это нудная вещь — удерживать ум в уже сотни раз прочитанном тексте, во-вторых…
Было и во-вторых, и в-третьих…
Но та же