2 страница
опеки.

Большую часть своего состояния отец нажил, спекулируя недвижимостью, самые крупные сделки пришлись на годы рейгановского правления, и свобода, которую он приобрел благодаря деньгам, окончательно выбила его из колеи. Впрочем, с ним всегда было непросто – он был невнимателен, жесток, тщеславен, вспыльчив, крепко пил, страдал паранойей, и даже когда родители по инициативе матери развелись (я был тогда подростком), он продолжал влиять на жизнь нашей семьи (в которую входили еще две младшие сестрички), прежде всего – материально (бесконечные иски адвокатов по взысканию алиментов и пособия на содержание детей). Его целью, его священной обязанностью было сделать нас как можно уязвимее, дабы мы всем телом прочувствовали, что именно нас, а не его поведение нужно винить в том, что он оказался больше нам не нужен. Он со скандалом съехал из нашего дома в Шерман-Оукс, поселился на Ньюпорт-Бич, и ярость его еще долго билась о волнорез нашего мирного южнокалифорнийского житья-бытья: ленивые деньки возле бассейна под беспрестанно ясным небом, бессмысленное шатание по набережным, бесконечные поездки вдоль аллей из покачивающихся пальм, провожавших нас к месту назначения, ни к чему не обязывающие разговоры под саунд-трек из «Флитвуд Мэк» и «Иглз» – все естественные преимущества взросления в то время и в том месте были существенно омрачены его незримым присутствием. Наше неспешное существование вялых декадентов не способно было расслабить моего отца.

Он навсегда остался заложником безумной ярости, которая бушевала вне зависимости от того, насколько благополучными были внешние обстоятельства. И от этого мир представлял для нас смутную угрозу, причину которой мы не в состоянии были уяснить – карта исчезла, компас разбился, мы заблудились. Я и мои сестры необычайно рано познали темную сторону жизни. Поведение нашего отца показывало, что миру не хватает логики и последовательности, что, находясь внутри этого хаоса, люди обречены на провал, и осознание этого отравляло любые наши устремления.

Таким образом, отец был единственной причиной, по которой я поступил в колледж в Нью-Гэмпшире, вместо того чтоб остаться в Лос-Анджелесе со своей девушкой и пойти в Калифорнийский университет, где в конце концов оказалась большая часть моих однокашников из частной школы в предместьях долины Сан-Фернандо. Это было бегство от отчаяния. Но – поздно. Отец уже замарал мое восприятие мира, и его зубоскальство, его сарказм в отношении всего на свете безотчетно прилипли ко мне. Как ни старался я избежать его влияния – ничего у меня не получалось; оно пропитывало меня, формировало, делало из меня мужчину. Те крохи оптимизма, которые у меня еще оставались, истерлись в прах самой его сущностью. Я было полагал, что физическое отсутствие что-то изменит, но затея эта была настолько бессмысленной и жалкой, что первый год в Кэмдене я провел парализованный страхом, в глубокой депрессии. Больше всего мое негодование вызывал тот факт, что из-за боли, и моральной и физической, которую причинил мне отец, я и стал писателем. (Между прочим, он и собаку нашу бил.) Поскольку отец не верил в мои писательские способности, он требовал, чтобы я поступил в бизнес-школу Калифорнийского университета (я недобирал по баллам, но у него были связи), я же хотел подать в колледж, максимально удаленный географически, – школу искусств, чеканил я поверх его рева, в которой бизнес-дисциплины не преподавались. В штате Мэн я так ничего и не нашел и выбрал Кэмден – небольшой гуманитарный колледж, угнездившийся посреди пасторальных холмов Нью-Гэмпшира. Отец, естественно, разъярился и за обучение платить отказался. Зато мой дед, которому на тот момент собственный сын предъявил иск по денежному делу настолько запутанному и сложному, что я так и не уяснил, как и почему все заварилось, выслал необходимую сумму. Я практически не сомневаюсь, что дедушка согласился внести возмутительно высокую плату за мое обучение только потому, что это глубоко задело бы отца, как, собственно, и произошло. Когда я стал посещать занятия в Кэмдене весной 1982 года, с отцом мы уже не разговаривали, что для меня было большим облегчением.

Молчание не прерывалось ни одной из сторон, пока в свет не вышло «Ниже нуля». Под влиянием популярности моего романа отцовская неприязнь странным образом мутировала, превратившись в пылкий восторг, что лишь усилило мое к нему отвращение. Создав меня, отец решил, что это не есть хорошо, и стер меня в пыль, а потом, когда я выдумал себя заново и с трудом обрел плоть, он заделался гордым, хвастливым папашей, который затеял снова войти в мою жизнь, и все превращения заняли буквально несколько дней. Обретя независимость, я стал сам себе хозяин, но все равно чувствовал себя побежденным. Я не отвечал на его телефонные звонки и отказывался от любых контактов, но это не приносило удовлетворения, это ничего никому не доказывало. Я выиграл в лотерею, но так и не выбрался из бедности и нужды. И вот я с головой окунулся в новую, раскрывшуюся передо мной жизнь, хотя такой смышленый и пресыщенный парень из Эл-Эй,[4] как я, мог бы уже уяснить, что хорошего в этом мало.

Роман ошибочно приняли за автобиографию (к тому времени я написал уже три автобиографических романа, ни один из которых не был опубликован, так что в «Ниже нуля» было больше художественного вымысла, чем реальных событий и прикрытых псевдонимами персонажей), а основой для самых скандальных сцен (порнофильм с убийством в финале, групповое изнасилование двенадцатилетней девочки, разложившийся труп в узком переулке, убийство в автокинотеатре) послужили не личные переживания, а зловещие слухи, что ходили в компании, с которой я тусовался в Лос-Анджелесе. В прессе, однако, поднялась ужасная шумиха насчет «шокирующего» содержания романа и не менее вызывающего стиля: короткие емкие сцены, описанные в сдержанных выпуклых хайку. Книга получилась короткая и читалась легко («черная конфетка» – эпитет от «Нью-Йорк мэгэзин» – проглатывалась за пару часов), а из-за крупного шрифта (и коротких, не более двух страниц, глав) она (благодаря «Ю-Эс-Эй тудэй») стала известна как «роман для поколения MTV»; все и вся спешили прилепить мне ярлык – голос нового поколения. Тот факт, что мне едва исполнился двадцать один и других голосов еще просто не было, во внимание не принимали. Я был модной штучкой, а размышлять об отсутствии молодых талантов никому не хотелось. Обо мне написали все существующие газеты и журналы, кроме того, меня пригласили в программу «Сегодня» (где беседа длилась рекордные двенадцать минут) и в «Доброе утро, Америкам, меня интервьюировали Барбара Уолтерс и Опра Уинфри, я появился у Леттермана; на «Линии огня» мы чрезвычайно живо побеседовали с Уильямом Ф. Бакли. Целую неделю я представлял клипы на