2 страница
или сдувает ветром, или утаскивают животные. Хотя, скорее всего, их убирают работники кладбища.

Но письмо не просто лежит на месте. Кто-то пожелал на него ответить.

Лист все еще дрожит в моей руке. Я не могу… Это… Что… кто… как… Мне хочется кричать. Я даже не могу сформулировать свои мысли. Меня сжигает злость. Письмо было личным. Личным. Моим и маминым.

Наверное, это парень. Края листа заляпаны грязными отпечатками, и почерк размашистый. Какая заносчивость – вот так запросто влезть в чужое горе и заявить, что ты понимаешь! Мама говорила: слова несут в себе часть души того, кто их написал, и я почти ощущаю его чувства – выплескивающиеся со страницы.

«Я тоже».

Нет, он ошибается. Он ничего не понимает.

Я буду жаловаться. Это недопустимо. Это же кладбище. Люди приходят сюда погоревать в одиночестве. Это мое место. Мое. Не его.

Я решительно шагаю по траве, и прохладный утренний воздух ничуть не остужает пожирающий меня изнутри огонь. В груди жжет, и я чувствую, что вот-вот разрыдаюсь.

Это письмо было нашим. Моим и маминым. Она не может мне больше ответить, и его слова в моем письме лишний раз напоминают об этом. Он будто проткнул своим карандашом мое сердце.

Когда я пересекаю холм, у меня уже сбивается дыхание и дрожат на ресницах слезы. Ветер спутал все волосы. Еще минута, и я совсем расклеюсь. А позже явлюсь в школу с покрасневшими глазами и потекшей тушью. Снова.

Школьный психолог мисс Викерс меня раньше жалела. Уводила к себе в кабинет и вручала коробку салфеток. Мама умерла, когда я заканчивала одиннадцатый класс[2]. Меня сочувственно хлопали по плечу и ободряюще шептали: «Приходи в себя столько времени, сколько тебе потребуется».

Сейчас середина сентября, и со смерти мамы прошло несколько месяцев. С самого начала учебного года все только и ждут, когда я наконец возьму себя в руки. Во вторник меня остановила мисс Викерс. В ее взгляде не было доброты. Наоборот, поджав губы, она спросила, продолжаю ли я ходить каждое утро на кладбище и не стоит ли нам поговорить о более полезном для меня времяпрепровождении. Как будто ее это каким-то боком касается.

Да и не каждое утро я хожу на кладбище, а только когда папа рано уходит на работу. Хотя, подозреваю, уйди я раньше него – он разницы не заметит. По возвращении домой он, не обращая на меня внимания, готовит себе два яйца и съедает их с виноградом, который я для него собираю. Сидит за столом, уставившись в стену, и молчит. Если бы я устроила пожар, а он бы спохватился и выскочил из дома, я бы очень удивилась. Сегодня он ушел на работу рано. Солнечный свет, легкий ветерок и мирное спокойствие кладбища показались мне подарком судьбы.

Два накорябанных на письме слова показались проклятьем.

Латиноамериканец среднего возраста, сдувающий с мощеной дорожки листву и скошенную траву, прерывает свою работу, когда я приближаюсь. На нем рабочая униформа с бейджиком на груди: «Меландес».

– Я могу вам чем-нибудь помочь? – спрашивает он с легким акцентом.

В его глазах нет злости, но он выглядит усталым. И в его голосе сквозит настороженность. Должно быть, выгляжу я свирепо. Он ожидает услышать жалобы, я это вижу.

Что ж, я и собираюсь нажаловаться. Должны же быть какие-то правила, запрещающие подобное. Мои пальцы сжимаются, сминая листок, и я делаю вдох, чтобы заговорить… Но молчу. Так нельзя. Ей бы не понравилось мое поведение.

Успокойся, Джульетта.

Мама всегда была спокойна. Уравновешенна и хладнокровна в любой критической ситуации. Ей приходилось быть такой, так как она постоянно ездила из одной зоны военных действий в другую.

К тому же меня могут принять за депрессивную психичку. Я даже выгляжу соответствующе. Что я скажу этому мужчине? Что кто-то написал два слова на моем письме? На письме, которое я написала тому, кого уже нет в живых? Да кто угодно мог это сделать. Сотни могил тянутся рядами вокруг маминой. Десятки людей, если не больше, навещают их каждый день.

И что этот газонокосильщик сделает? Присмотрит за могилой моей мамы? Установит камеру слежения? Чтобы поймать того, кто прячет карандаш?

– Нет, спасибо, – отвечаю я.

Возвращаюсь к маминой могиле и сажусь на траву. Я опоздаю в школу. Ну и пусть. В отдалении мистер Меландес снова включает воздуходувку, но здесь я совершенно одна.

После смерти мамы я написала ей двадцать девять писем. По два в неделю. Но при ее жизни написала сотни.

Профессия требовала от мамы, чтобы она была в курсе новейших технологических разработок, однако сама она обожала постоянство и практичность старомодных вещей: рукописных писем, пленочных фотокамер. Профессиональные снимки мама делала всегда с помощью цифрового фотоаппарата – так она могла отредактировать их где угодно, но все же больше любила пленочные фотокамеры. Даже находясь где-нибудь в африканской пустыне, снимая голод, жестокость или политические беспорядки, мама всегда находила время для того, чтобы написать мне письмо.

Мы, конечно, и обычными способами общались: обменивались электронными письмами, болтали по скайпу, когда у нее была такая возможность. Но письма… они многое для нас значили. Через бумагу передавалась каждая наша эмоция, словно чернила, пыль и пятна от пота добавляли веса словам. И я чувствовала ее страх, ее надежды и ее храбрость.

Я всегда писала в ответ. Иногда мои письма доходили до мамы лишь через несколько недель, отосланные ее редактором в те края, куда она отправилась на задание. Даже если мама была дома, мы обменивались письмами. Я отдавала ей их лично в руки, уходя в школу. Время и место не имели значения. Мы просто любили выражать свои мысли на бумаге.

После ее смерти я не нашла в себе сил остановиться. Обычно, придя на могилу, я могла спокойно вздохнуть, только коснувшись ручкой листа и начав изливать свои чувства. Теперь, получив на свое письмо ответ, я не могу ей написать и слова. Моя душа обнажена и уязвима. Все, что я напишу, может быть прочитано. Извращено. Осуждено.

Поэтому я не пишу письмо ей. Я пишу письмо ему.

Глава 3

ЛИЧНОЕ ПРОСТРАНСТВО – это иллюзия. И ты об этом прекрасно знаешь, так как прочел мое письмо. Оно было написано не тебе. Все, что в нем, касается только меня и моей мамы.

Я знаю, что она мертва. Я знаю, что она не может прочесть мои письма. Я знаю, что почти ничего не могу сделать, чтобы почувствовать себя ближе к ней. А теперь я даже писать ей больше не могу.

Ты отдаешь себе отчет в том, чего меня лишил? Ты хоть представляешь себе это? Твои слова предполагают, что ты понимаешь, что такое агония. Но я не уверена в этом. Если бы ты