Звали его хозяина Мим, грубый был человек и немножко мне знакомый. На эту ярмарку я отправился как частное лицо, а фургон оставил за городом; пока шло представление, я стал обходить балаган сзади и, наконец, увидел бедняжку глухонемую — дремлет себе, прижавшись к грязному колесу повозки. Сперва мне показалось, что она сбежала из зверинца, но потом, когда я хорошенько ее разглядел, то подумал, что, если бы о ней заботились побольше, да били поменьше, была бы она очень похожа на мою дочурку. И лет ей было столько, сколько исполнилось бы Софи, если бы в тот злосчастный вечер ее головка не упала мне на плечо.
Ну, долго тут рассказывать нечего: я поговорил по душам с Мимом, пока тот бил в гонг перед балаганом, зазывая на Пиклсона свежую публику, и вот что ему предложил: «Для вас она обуза, что вы за нее просите?» Мим был ужасный ругатель. Если пропустить ту часть его ответа, которая была длиннее всего, то сказал он мне вот что:
— Пару подтяжек.
— Вот послушайте, что я вам предложу, — говорю я. — Сбегаю-ка я к фургону за полдюжиной отличнейших нодтяжек, а потом заберу ее с собой.
А Мим отвечает (опять с добавлением):
— Поверю только, когда своими глазами увижу товар, и не раньше.
Я побежал со всех ног, пока он не передумал, и сделка состоялась, а у Пиклсона до того на душе полегчало, что он как змея выполз из своей маленькой дверцы и на прощанье спел нам шепотом «Знобки-ознобки» между колесами.
Тот день, когда я поселил Софи в фургоне, был счастливым для нас обоих. Я ее сразу назвал Софи, чтобы она навсегда стала для меня, как моя дочка. Когда она сообразила, что от меня ей будет только добро и ласка, мы с божьей помощью скоро научились понимать друг друга. И до чего же она меня полюбила! Нет, вы не знаете, что это значит, если кто-нибудь так вас полюбит — разве что и вас тоска да одиночество одолевали, как меня в те дни, в которых я уже говорил.
Ну и смеялись бы вы — а может, как раз наоборот, это уже зависит от вашего характера, — если бы видели, как я обучал Софи грамоте. Сперва мне в этом помогали — вот ни за что не догадаетесь — придорожные столбы. У меня в коробке была азбука — каждая буква на отдельной костяной пластинке, — и вот, скажем, едем мы в Виндзор: я даю ей эти буквы в нужном порядке, а потом на каждом столбе показываю ей те же буквы в том же самом порядке, а потом — на королевский дворец. В другой раз я даю ей фургон и пишу это слово мелом на нашем фургоне. Потом даю ей Доктор Мериголд и прицепляю такую же надпись на свою жилетку. Прохожие пялили на нас глаза и смеялись, но мне было все равно — лишь бы она поняла, в чем тут дело. И она поняла — правда, немало потребовалось трудов и терпения, — а уж тогда все пошло как по маслу, можете мне поверить! Сперва она иной раз считала, что я фургон, а фургон — королевский дворец, но это скоро прошло.
Потом мы придумали свои собственные знаки, и было их несколько сотен. Бывало, сидит она, глядя на меня, и соображает, как поговорить со мной про что-нибудь новое, как спросить меня о том, чего она не понимает — и в эти минуты она становилась (или мне только казалось — да не все ли равно?) так похожа на мою родную дочку, только подросшую, что я порой всерьез думал, не она ли это сама старается рассказать мне о небесах и обо всем, что ей довелось повидать с той страшной ночи, когда она упорхнула от меня. Личико у нее было очень хорошенькое, и теперь, когда ее глянцевитые волосы были всегда причесаны, потому что никто ее за них не таскал, в ней появилась какая-то особенная трогательность, и воцарилось в фургоне мирное спокойствие, но совсем не похожее на меланхолию (между прочим, мы, коробейники, называем ее лимондолией, и тут публика всегда смеется).
Просто удивительно, как она научилась понимать каждый мой взгляд. Когда я торговал, она сидела в фургоне, и снаружи ее никто не видел, но стоило мне туда заглянуть, она посмотрит мне в глаза и сразу подаст именно то, что мне нужно. А потом захлопает в ладоши и засмеется от радости. А мне-то, когда я видел ее такой веселенькой и вспоминал, как она спала, прислонившись к грязному колесу — голодная, вся в синяках, одетая в лохмотья, мне-то до того хорошо становилось, что я еще больше прославился и упомянул Пиклсона (под именем Странствующий Мимов Великан, а другими словами Пиклсон) в своем завещании — оставил ему пять фунтов.
Так и жили мы с ней счастливо в фургоне, пока ей не исполнилось шестнадцать. И тут стала меня мучить мысль, что я больше о себе думаю, а не о ней, что нужно бы найти ей учителей получше, чем я. Немало мы с ней поплакали, когда я сказал ей про это. Но что нужно, то нужно, и тут ни слезами, ни смехом ничего не изменишь.
Взял я ее однажды за руку и повел в лондонский Приют для глухонемых, и когда к нам вышел какой-то джентльмен, я ему и говорю:
— Ну так вот что я вам предложу, сэр. Я всего только коробейник, но все же за последние годы отложил кое-что на черный день. Это моя единственная дочь (приемная), и самая что ни на есть глухая и немая. Обучите ее всему, чему ее можно обучить, за самую короткую разлуку, какую только можно, назовите цену — и я выложу вам деньги полностью. Ни единого фартинга не стану у вас выторговывать, сэр, а выложу все деньги вот сейчас, не сходя с места, да еще с благадарностью накину фунт, только бы вы их взяли. Вот так-то!
Тут джентльмен улыбнулся и говорят:
— Ну-ну, — говорит он, — только я сперва должен узнать, что она уже умеет. Покажите, как вы с ней объясняетесь.
Тут я ему показал, а она написала печатными буквами названия всяких вещей и все прочее, а потом мы с Софи поболтали о сказочке,