– Не надоело фиглярствовать?! Пора бы и повзрослеть! По тебе не скажешь, что все это не шутки!
Я спустился на землю. Это меня-то обвиняют в фиглярстве? Да, я в депрессии, я жалок, я дошел до ручки, но я не фиглярствую, увольте. Я волновался, как провинциальный девственник, а мне с утра пораньше треплют нервы. Я быстро догадался, что всему виной щетина на левой щеке. Тереза восприняла это как вызов. Через две минуты я уже был в той стадии, когда погружаешься по самую маковку, мне казалось, что я погряз в собственном позоре. Я продолжал терять женщину своей жизни. Хуже того, теперь я не был уверен, сможет ли она когда-либо в будущем испытывать ко мне уважение. Я мечтал стать безбородым, ведь только те, у кого нет щетины, могут удержать женщину. Я болтал ерунду, плачевно заваливая самый серьезный устный экзамен в своей жизни. Тереза держалась с большим достоинством, она вновь обрела спокойствие и излагала решение, ради которого мы встретились: расписание пользования помещениями в квартире. Я почувствовал себя министром. Поскольку она предполагала, вероятно, остаться еще на несколько дней, то ради нашего взаимного благополучия, нашего психического равновесия, как уточнила она, лучше постараться не сталкиваться. Поэтому она составила схему: помещения и дни недели. Чего она ждала от меня? Я взял листок и выразил одобрение, жалкий тип! Внезапно я подумал о своей матери, ее страсти к порядку. Я должен научиться заранее обдумывать свои желания и порывы. Тереза упомянула оранжевый блокнотик, приготовленный, чтобы фиксировать исключительные случаи несоблюдения расписания. Я решил пренебречь этим крючкотворством: блокнот, чтобы отмечать возможные, но нежелательные изменения в программе. Я сделал попытку обнять ее вместе с пресловутым блокнотом. Меня отшвырнули на холодильник. Я рухнул. Тереза удалилась, не беспокоясь о том, не сделал ли я себе бо-бо. Да, хорошего мало! И я выкрикнул единственное пришедшее в голову оскорбление: «Противная!»
Я выбрил до блеска правую щеку и потащился, полируя стенки. Да, меня нельзя было причислить к сонму счастливчиков. Я страдал, как никогда прежде, походя высмеивая нелепые страдания своего прошлого, которые внезапно показались мне радостями праведной жизни. Мне нужно было убить время до обеда с Эдуаром, а когда все идет наперекосяк, нет ничего хуже четкого расписания. Так бы хотелось чем-то заняться, найти какое-то дело и забыть обо всех своих проблемах. У меня не было сил где-то шататься. И что с того? Можно прийти на встречу раньше назначенного времени. Я вполне мог посидеть в тишине. Холл фирмы был как раз безопасным для меня местом; людей раздражал паркет, вечно натертый до излишнего блеска, смущенные улыбки секретарш, чувствующих себя виноватыми из-за того, что посетителям приходится ждать, хотя сами они являются жертвами эксплуатации с того самого момента, когда возник институт секретарш. Возможно, самая хорошенькая из них подойдет, чтобы уточнить время назначенной мне встречи. В ожидающих посетителях есть нечто подозрительное, а я, не испытывая при этом ни малейшего сексуального возбуждения, смог бы пялиться на ее длинные ноги – ноги секретарши, временно исполняющей свои обязанности. Я бы докучал ей разговорами, ведь люди, страдающие депрессией, любят уцепиться за то, что плохо лежит… По правде сказать, я буду хранить молчание; говорить – значит напоминать самому себе, что существуешь.
На время обеда Эдуар отвлекся от собственного счастья. Он был верным другом. Говорили о моих несчастьях, но мои несчастья напрямую соприкасались с его счастьем. Чем больше я старался продемонстрировать полное отсутствие у меня представлений о психологии, тем больше я вспоминал того Эдуара, с которым мы мечтали о приключениях и о не слишком запоздалом прощании с невинностью. В лицее мы ничем не отличались друг от друга. Почему же теперь он достиг таких высот, что мог заставить трепетать всех подчиненных? Эдуар стал крупным банкиром, он мог, если ему заблагорассудится, отправить всех нас назад в 1929 год. Он держал в своих руках нити, ведущие к финансовому краху. Я же целиком зависел от других, я оказался не в состоянии решить, нужно ли мне побриться. Он являлся образцовым отцом семейства, а его жена Жозефина отличалась почти сверхъестественной красотой. Нужно привыкнуть к ее красоте, как привыкаешь к обуви, которую рассчитываешь носить долго; примириться с этой мыслью. Но самое невероятное – их двое детей, имена которых я никак не мог запомнить, несмотря на то что старший был моим крестником. Оба блондины! Родители – брюнеты, дети – блондины, это приводило меня в бешенство. Как я ему завидовал! Я мог в этом признаться, ведь мы были друзьями. А он так ловко манипулировал нашей дружбой, блестяще исполняя сочувственное: «Послушай-ка, Виктор». Он объяснил мне, что знал многое о нас, особенно от Жозефины, которая была близкой приятельницей Терезы.
– Не знаю, готов ли ты выслушать… Но мне кажется, что только ты один не представлял себе, как она хочет ребенка. Она много раз намекала на это, в частности в нашем присутствии… я не решался поговорить с тобой, я думал, ты против. Прямо не знаю…
– Пожалуйста, продолжай.
– Ты видел, какой она становилась с нашими детьми? Просто сияла.
– Конечно, конечно.
– Ты не хочешь завести ребенка, ведь так?
– Почему же. Нет, не знаю. Думаю, мне это никогда не приходило в голову.
– Как, вы об этом ни разу не говорили?
– Послушай, все это как-то непонятно для меня. Я не в состоянии вспомнить, о чем я думал или чего не слышал… Все как-то очень смутно…
– Нужно называть вещи своими именами… Может быть, тебе заглянуть к врачу?
– Нет, об этом не может быть и речи. Если я начну говорить, то только потеряю время. Единственное, что мне нужно, – это вернуть Терезу. Любым способом. Я пойду к ней вечером и предложу сделать ей ребенка.
– Ты думаешь, все так просто? Ты чуть-чуть опоздал, мне кажется. Нельзя наброситься на нее и сделать ей ребенка…
– Что же мне тогда делать?
– Не знаю. Все теперь идет шиворот-навыворот, нужно, чтобы она снова стала доверять тебе.