Сталь вгрызлась в кость, углубляясь все больше и больше – и, внезапно подавшись вперед, нож ткнулся в тряпки, а по дереву пола мягко шлепнуло. Стараясь не смотреть на этот отвратительный синюшный кусок, неестественный своей отдельностью, Данил вскрыл пакеты с гемостатиком, один за другим высыпал их на культю, наблюдая, как шипит и пенится белый порошок, превращаясь в плотное вещество, заполняющее обрубок и разбухающее, словно монтажная пена. Минута – и кровотечение, и без того слабое благодаря жгуту, остановилось совсем. Подождав двадцать минут и внимательно изучая все это время обрубок на предмет кровотечения, Добрынин осторожно, виток за витком, раскрутил узел и ослабил жгут, ожидая что кровь, нагнетаемая сердцем, хлынет наружу потоком. Однако опасения его оказались напрасны: избавившись от очага инфекции, организм уже принялся латать сам себя, заращивая и мелкие капилляры и более крупные артерии – и по краям обрубка выступило лишь несколько капель крови. Счистив с обрубка гемостатик, Добрынин засыпал его стрептоцидом, накинул лоскут кожи и мяса с икры, полностью закрывая культю, и прошил частыми стежками, притягивая к ране. Замотал обрубок бинтами, потратив целых пять штук, и, откинувшись спиной к стенке, длинно-длинно выдохнул.
Ампутация закончилась.
И лишь теперь он почувствовал, насколько сильно было то нервное напряжение, что держало его все это время. Тело, словно освободившись от цепей воли, удерживающих его в бодрствующем и рабочем состоянии, разом сделалось вялым, потянуло в сон… Но только пронаблюдав еще час и убедившись, что истечь кровью ему не грозит, Данил позволил себе расслабиться и, завалившись боком на матрас, мгновенно отключился.
Последующие сутки показали, что с ампутацией он все-таки успел. Проснувшись рано утром от боли в обрубке, Добрынин вколол обезболивающее и, прислушавшись к организму, убедился, что состояние его гораздо лучше, чем накануне. Жар почти прошел, озноб тоже. Да, он по-прежнему испытывал слабость и снова болела нога, однако боль стала совершенно иной. Теперь болело где-то выше, и не прежней, горячечной и не отпускающей ни на мгновенье болью – а как-то тепло и вяло. Это была здоровая боль, боль выздоравливающего организма.
Но лишь сейчас, глядя на свою правую ногу, которая заканчивалась не ступней, а замотанным бинтами обрубком, Добрынин в полной мере осознал то, что с ним произошло. Он никогда больше не будет полноценным человеком. Он никогда больше не будет бойцом. Ему никогда больше не тащить на себе снарягу и автомат, никогда не надеть уник, не вступить в бой, не испытать этого восхитительного упоения сражением, не ощутить кружащего голову чувства победы. Теперь он калека, инвалид, вызывающий жалость окружающих, лишенный того, в чем он был настоящим профессионалом, того, что любил он больше всего в жизни. Теперь он обуза. Отработанный материал. И это не отмотать назад, не исправить до самой смерти.
После ампутации случилось самое страшное, что может произойти с человеком в подобной ситуации. Он замкнулся. Полностью погрузился в себя. Часами Данил лежал на матрасе и просто глядел вверх, на пятна облупившейся штукатурки, свисающие с потолка, на тещины в плитах, на арматуру, на дыры и ямы в стенах, оставшиеся после выпавших кирпичей… Это старое здание напоминало его самого – больное, никому не нужное, но для чего-то продолжающее упрямо цепляться за жизнь. Нет, он не плюнул на себя, не опустился – он мылся и чистил зубы, регулярно ухаживал за ногой, очищая рану и меняя повязки, стирал и кипятил бинты, заботясь о том, чтоб их всегда было в необходимом количестве, содержал в порядке одежду, снаряжение и оружие, питался вовремя, согласно составленному им ранее рациону… Но все это – бездумно, на автомате, по инерции. А выполнив все необходимые хозяйственные дела, он снова ложился на свое место, утыкался взглядом в потолок и слушал тишину.
Тишина детского сада была всепоглощающа. Она заполняла не только весь этот большой двухэтажный дом – но и его самого, и, казалось, весь мир, всю Вселенную. Он словно плавал в ней, висел, как тело висит в слоях воды тихого лесного озеро в безветренную погоду. И – она была разная. Иногда она давила на уши – жестко, подавляюще, как многотонный заводской пресс или туша здоровенного куропата; иногда – звенела, словно напряженная в ожидании чего-то жуткого; иногда же, наоборот, успокаивала, баюкая, растворяя в своей безмятежности, уюте и спокойствии. Однако так было не всегда. Временами дом жил собственной жизнью. Резко и протяжно поскрипывали половицы, словно по ним перемещалось какое-то невидимое, но тяжелое создание; позвякивали окошки, будто что-то снаружи, за ними, настойчиво просилось внутрь, рвалось – но не находило прохода; в стенах время от времени что-то скреблось и шебуршало, по комнатам начинал гулять невесть откуда взявшийся сквозняк, а иногда – очень редко – Данилу слышались какие-то странные звуки за той самой белой дверью в холле, которая стояла запертой и тогда, когда они с Сашкой в первый раз влезли сюда – и сейчас. Все это напрягало его, но и встряхивало, вырывало из оцепенения, заставляя подтягивать к себе верный винторез или дробовик и сидеть, держа палец на спуске до тех пор, пока шумы не утихали и комнаты детского сада вновь заполняла всеобъемлющая тишина. Добрынин не знал откуда это бралось, не понимал этих всплесков активности – но за все то время что он жил здесь, эти явления не причинили ему ни капли вреда. И он постепенно привык к ним, перестав обращать внимание.
Так продолжалось час за часом, день за днем, неделя за неделей.
А организм, между тем, восстанавливался. Полностью ушла температура, исчезли озноб и вялость, постепенно перестал болеть, кровить и гноиться обрубок, медленно покрываясь плотной рубцующейся тканью. Здесь давал знать о себе и строгий распорядок в лечении, которому Добрынин следовал неукоснительно, и питание, и, в гораздо большей степени, железобетонное здоровье его организма, жизненные резервы которого были достаточно велики, чтобы восстановиться даже после такого поражения. Но это было лишь верхний слой. Тело, благополучно преодолев кризис, продолжало жить. А вот дух… С ним обстояло гораздо хуже.
До этого момента Данил жил только одной целью. С этой целью он прошел путь в две тысячи километров, с этой целью он работал в Пензе, с этой целью пошел в детский сад, жил и ждал здесь назначенного срока. Эту цель он обдумывал и обсасывал с разных сторон, от нее отталкивался, строя дальнейшие планы… Но что делать теперь, когда цель недостижима? Что делать теперь, когда исчезла даже сама возможность движения к ней?.. Для того чтобы работать в нужном направлении, необходимо то, чего у него теперь нет – здоровое и сильное тело, тело со всеми конечностями, что изначально дала человеку природа! Как сможет он двигаться вперед, если даже по своей комнате передвигается либо ползком, либо на четвереньках, либо прыжками от стены к стене?!.. Это был тупик. И все чаще и чаше он смотрел на стоящий в углу у окна винторез. Всего один патрон – и его проблемы закончатся.
Однако другая часть его натуры – из самой глубины, с таких задворок сознания, о которых он даже и не подозревал – строго-настрого запрещала ему даже и думать о самоубийстве. Взять в руки винтовку и направить ствол на себя – это слабость. Слабость – и предательство. Это предательство не только самого себя – но и всех тех, кто зависел от него, кто, возможно, ждал его помощи. А значит – он во что бы то ни стало должен был подняться на ноги. Но как? Как сможет он теперь воевать, не будучи полноценным человеком? На костыле? С палочкой? На деревянной ходуле? Как?!!
Ответа на этот вопрос у него не было.
И все же… постепенно он отходил. Оживал. Оттаивал. Три месяца тоски, три месяца бездумного существования, три месяца жизни на грани отчаяния. Однако – всему есть предел. И если натура человека не предрасположена к меланхолии, то рано или поздно мозг устает копаться и искать ответы на теряющие первичную остроту вопросы – и начинает постепенно открываться навстречу жизни.
Такой момент наступил и у Добрынина.
Ему