2 страница из 37
Конечно, фиги, финики, апельсины вбирают в себя сладость солнечных лучей только под небом Эреца; но куда деваются яблоки, груши, грецкие орехи?


Однако сейчас, по дороге домой, Роби Зингер раздумывал не над аргументами Баллы, порой не совсем убедительными. По субботам, когда он ехал из интерната, голова его занята была скорее такими вещами, как теплая кафельная печка и более или менее сытная домашняя пища. Манила его и возможность сменить обстановку: нечто подобное он испытывал в Молодежном театре — билеты туда им давали в школе, в награду за хорошие отметки. В театре случались чудеса: рыцарский замок в таинственном полумраке сценической паузы вдруг сменяется лесом, хотя сцена оставалась сценой. Вот так же с завершением шабеса меняются кулисы его жизни, в то время как сама жизнь остается прежней и неизменной. На место Обуды приходит Пешт, на место тесного дортуара — двухкомнатная, с высокими потолками квартира в Терезвароше, на место приютской койки с пружинной сеткой — большая тахта, на которой он спал вместе с бабушкой, на место белой тумбочки возле койки — огромный старый буфет с ящиками и ящичками. А еще дома, в ящике швейной машины, полученной в пользование от еврейской общины, его ждет сборная — кучка пуговиц для настольного футбола; из этой сборной бабушка иной раз умыкала одного-двух игроков для своих хозяйственных целей. А окружающий мир! Большое Кольцо с его пахнущими кофе и карамелью кондитерскими, в которых продают миньоны по форинту тридцать за штуку и кремовые пирожные по форинту сорок! И кино «Факел», где идут советские фильмы о войне и продаются хрустящие крендели! Субботними вечерами дома включают купленный несколько месяцев назад радиоприемник, чтобы послушать эстрадный концерт, где ты будешь гарантированно смеяться от первой до последней минуты. В такие моменты бабушка даже выключает свет, отчасти из экономии, отчасти же для того, чтобы — как она говорит шутливо — свет культурного мероприятия горел еще ярче.

Вот только очень Роби не любит, когда дверь ему открывает мать. Уж чересчур бурно она радуется, встречая его: обнимает так, что у сына кости хрустят, и осыпает влажными поцелуями. Да при этом еще называет его самыми невероятными именами, не стесняясь даже совсем посторонних людей. В поисках новых и новых нежных имен она уже всех известных животных перебрала, так что даже бабушка иной раз не может удержаться и не одернуть ее. «Он же тебе не собачонка какая-нибудь, а человек! — возмущается она. — Что бы тебе не звать его просто по имени?» Но все равно Роби Зингеру с субботнего вечера и до воскресного вечера вновь и вновь приходится уклоняться от материных объятий и поцелуев. Бабушка, та никогда не позволяет себе таких слюнявых нежностей. Она умеет любить и одними глазами: Роби часто ловит на себе ее взгляд, падающий немного сбоку и сверху. Редко-редко она выражает любовь к внуку словами: например, похвалит его высокий лоб, чистый взгляд, а в минуты самого большого восторга говорит лишь: «Вылитый отец». И похвалы эти Роби способен принять не краснея.

С бабушкой и гулять хорошо, и ходить за покупками: на людей, как и на товары, она умеет смотреть объективно. Знакомые, встречающиеся на улице, сразу видно, считают за честь, когда она останавливается перекинуться с ними парой слов. Ходит она мелкими шагами, но быстро и решительно; иногда Роби едва за ней поспевает.

Мать, та со своим врожденным вывихом тазобедренного сустава передвигается, наоборот, медленно и неуверенно: иной раз два зеленых сигнала пропустит, прежде чем отважится улицу перейти.

В последние годы она растолстела; идя по улице, она прижимает к левой груди, словно щит, громадный свой ридикюль. Так, хромая, со щитом-ридикюлем перед грудью, она ходит каждое воскресенье в Общество братьев-евреев, верующих во Христа. А Роби Зингер без всякой охоты, уступая лишь просьбам бабушки, провожает ее туда. Провожать ее приходится потому, что мать, сверх всех своих бесчисленных болезней, страдает еще и тяжелой формой агорафобии: не решается в одиночку спускаться и подниматься по лестнице, боится упасть. А квартира у них на втором этаже, и выйти оттуда на улицу или попасть туда с улицы можно не иначе как по лестнице; да и в молельню Христова братства ведут какие-никакие несколько ступенек. Между уходом матери из дому и ее возвращением проходят как минимум полтора часа. За это время Роби, проводив мать на богослужение, вполне мог бы уйти домой и там дожидаться, пока она, неуверенно приковыляв назад, позовет его с улицы. Вот только он был почти уверен, что она и тут будет выкрикивать под окном не имя его, а какую-нибудь из придуманных ею звериных кличек, и, чтобы этого избежать, предпочитал сидеть в теплой молельне, читая Новый Завет или песенник и с подозрением косясь на мать, которая во время проповеди клевала носом и вскидывалась, лишь когда звучали первые аккорды фисгармонии и паства хором затягивала: «Агнец Божий, ты на Голгофе…» — или когда церковный староста Исидор Рейтер, протискиваясь между рядами стульев, начинал раздавать облатки и вино, вопрошающим взглядом выискивая верующих, которые выказывали склонность прилюдно продемонстрировать свою приверженность вере Христовой.

«Ступай, ступай, дочка, — говорила бабушка воскресными утрами, где-нибудь в половине десятого, — ступай, если чувствуешь такую необходимость. А я обед пока приготовлю. Помолись там хорошенько — глядишь, и аппетит себе нагуляешь». Правда, аппетит у матери и без того не нуждался в том, чтобы укреплять его с помощью каких-то еврейско-христианских молитв. При ее бесчисленных (точнее, как однажды подсчитал Роби, шестнадцати) болезнях, среди которых, кроме вывиха тазобедренного сустава и агорафобии, наличествовали — в порядке их возникновения — нелады с легкими, печенью, желчным пузырем, навязчивые идеи, хроническая бессонница, ну и прочее, — словом, при всех ее болезнях остатки здоровья словно бы сконцентрировались у нее в желании поесть. Начиная день с четырех ломтей хлеба, густо намазанных маслом и джемом, затем, на второй завтрак, выпивая какао, потом, в обед, поглощая обильные порции картошки и макарон, а в промежутках жуя печенье и погачи, запас которых у нее всегда был под рукой, — она ела, ела и ела, пренебрегая советами врачей, призывавших ее к умеренности. Неотделимым от этого удовольствия был суеверный, почти ритуальный прием бесчисленных лекарств. А поскольку она боялась, что всеми этими беллоидами, бене- и/или неукарбонами, билагитами, ношпами, фенолфталеинами, барбамидами и, время от времени, гермицидами и иштопиринами она еще, не дай Бог, отравится, то лекарства она принимала не иначе как в присутствии свидетелей.


По утрам, когда мать выползала из своего тесного логова, из маленькой комнаты, следом за ней выплывало облако тошнотворных запахов