— Мм… осталось две минуты. Максимум три. Я пойду завтракать, а тебя вымоют для ящика. Никаких изысков. Платить никто не захочет. Сам понимаешь. Ты просто топливо, Бирс. Не больше и не меньше.
Мартин прикладывает палец к ямочке на подбородке и о чем-то задумывается.
— Апельсиновый сок. И фрукты. Манго и что-нибудь из цитрусовых. Надо следить за здоровьем. Есть вопросы?
Я снова пытаюсь заговорить, но мешает снотворное. В голове тяжесть и бесформенные, ускользающие мысли.
Медик смеется.
— Нет, нет, нет. Это риторический вопрос. Я слышал его миллион раз. Ты понимаешь. Есть ли жизнь после смерти? Хочешь знать мое мнение? Людям, которые задают этот вопрос, следовало бы подумать: а была ли жизнь перед смертью? Честно…
Он берет второй шприц, вставляет длинную иглу в ампулу и проверяет уровень.
— Есть и еще один вопрос, который я постоянно выслушиваю. Хочешь знать, сколько мне платят за это скромное маленькое профессиональное задание?
Мартин качает головой, словно и сам не может в это поверить.
— Сто пятьдесят в час, минус налог. Немного, мой друг.
Примолкает. Яркие глаза больше не блестят.
— И все же позволь тебе кое-что сказать, — говорит он.
Игла приближается, перед моим лицом серебряная стрела. В руке, которая ее держит, ни дрожи, ни малейшего колебания.
— Я сделаю это бесплатно. Я сам готов заплатить. Это…
У него безупречная кожа. Бледная и слегка загорелая.
Чувствую, как он сжимает катетер в моей руке, тверже, чем раньше, поворачивает его, поднимает иглу, плотно прижимая ее к внутренней стенке вены.
Я набираю воздух для крика, для слова. Тяжелый груз наркоза давит на меня, смирительная рубашка в крови парализует, но боль не приглушает.
— …за твою жену и ребенка.
Возможно, это мое разыгравшееся воображение, а может, мотнув в отчаянии головой, я краем глаза замечаю за стеклом человека, поднимающегося со стула.
Никакой надежды. Все ушли, не к кому взывать, перекрыты все каналы к возможности выжить. За исключением простого акта милосердия. Последнего, что могут даровать человеку по имени Бирс.
Боковым зрением вижу, как игла входит в катетер.
Мартин-медик склоняется надо мной, заглядывает в мои глаза и говорит:
— Мне было приятно работать с вами, сэр.
По руке поднимается беспощадный холод. В затылке слышится звон, похожий на отдаленный бой колоколов на старой китайской церкви в полумиле от дома.
Надо мной лицо Уорхола. Я ощущаю его зловонное дыхание. Он снова улыбается. Улыбка стала другой — алчной и голодной.
— «Какие сны, — шепчет он, и я вижу его блестящие желтые зубы, мокрые губы, алчные голубые глаза, сосредоточенные на своей работе, — в том смертном сне приснятся?»[5]
Пауза. Улыбка. Жаль, что у меня нет времени и сил — сказать ему, что я думаю о неуместном цитировании Шекспира. Беда в том, что мне и не слишком это важно. Все неважно.
Появилась новая боль. Острый химический скальпель вспарывает мне позвоночник — снизу вверх.
Я ору. И слышу себя. Напрягаю мышцы, стараясь вырваться из-под тугих хирургических ремней, напрягаю тело.
Мы в кухне, ее окна выходят в сад. Это то последнее лето. Кусты шиповника с трех сторон окружают сад. Из колючек выглядывает желтая душистая жимолость. Это два барьера — один сладкий и ароматный, другой защитный и колючий — между нами и мрачными темными домами.
На столе письмо.
Снова.
Я хочу избавиться от него. Снова.
Ее пальцы касаются моей руки, мягкие теплые губы на мгновение прижимаются к щеке.
— Ты думаешь, что от всего застрахован? — тихо поддразнивает она меня.
Этот голос я впервые услышал, когда в новенькой форме впервые пришел к ее школе.
— Думаешь, что подобные вещи случаются где-то с другими людьми? Что с тобой все по-другому? У тебя все будет хорошо? Так, Бирс?
Я ее почти не слушаю. Вижу в саду тень. Вижу ее сейчас и думаю: «Она настоящая или нет?»
Прищуриваюсь. Кашляю в кулак. Делаю то же, что и всегда, когда решаюсь на что-то. Открываю глаза. В этот раз все тяжелее, чем раньше.
Это не сад. Это кусочек рая возле дома, нашего дома. Там была семья, тепло и согласие. А тут комната смерти в унылой аккуратной тюрьме и скалящий зубы Мартин-медик. Он улыбается, подмигивает, совершает пируэты возле стола и поет песенку, которую я не слышу из-за страшного шума в ушах. Он посылает воздушные поцелуи фигурам за стеклянной перегородкой, извивается, как вошедший в раж танцор, звезда маленького шоу. Кланяется публике.
Сейчас я вижу их всех. Четыре ряда мужчин и женщин. Темные костюмы, серьезные лица. Они смотрят на меня, ждут моей смерти, ждут, когда я их освобожу.
Никто не двигается. Даже и та фигура, которую, как мне показалось, я узнал: темноволосый человек в тесном черном костюме, со знакомым длинным лицом, тяжелой челюстью, мрачными глазами и волнистыми волосами. Он выглядит гораздо старше, и вид у него очень жалкий.
— Стэплтон, — пытаюсь я завопить.
Я не слышу звука собственного голоса. Не могу поверить, что последним словом в моей жизни будет имя полицейского-мошенника, которого я перевоспитал в той, другой жизни.
— Я видел…
Что я увидел?
Не могу вспомнить. В том-то и проблема. Это всегда было проблемой. Но не сейчас.
Я видел тень в саду.
Что-то вспыхнуло в мозгу, некая дикая составляющая ворвалась в сознание и с бережностью отбойного молотка принялась лупить по живым клеткам, убирая все на своем пути.
Человек в черном костюме сидит совершенно неподвижно, даже пальцы не двигаются. А на меня обрушилась тьма. Грубое присутствие вещества, введенного в вену, принялось уничтожать последний огонек жизни, с теплящимися в нем слабыми, увядающими воспоминаниями о Мириам.
Я боюсь.
Чувствую облегчение.
Так было всегда. Всегда.
— Бирс? — спрашивает ее мертвый голос.
Сердце бешено колотится. Этот звук сейчас — самая теплая вещь на свете, и я знаю, что за ним — пустое бесконечное пространство.
Снова Оул-Крик, и я знаю, какой это день. Мне даже не нужно смотреть на лежащую на столе неоткрытую газету.
Четверг, 25 июля 1985 года. Памятный месяц, запечатлевшийся в памяти. Его события, словно застывший в янтаре скорпион.
Многое произошло за тот месяц в мире. «Кока-кола» создала новый сорт колы. Французы бомбили «Рейнбоу Уориор»[6] в Новой Зеландии. Джордж Буш-старший, стоя рядом со счастливой учительницей Кристой Маколифф, объявил, что она станет первой женщиной, взошедшей на борт космического челнока, который называется «Челленджер». Через шесть месяцев, в телевизионной комнате Гвинета,[7] я увижу, как челнок превратится в огненную стрелу. После этого перестану смотреть новости. Требуют введения смертного приговора. Спустя семь месяцев этого добиваются, и после долгого двадцатидвухлетнего моратория все началось.
Собственно, сейчас это уже неважно. Важно другое. В тот день мой пятилетний ребенок собирался пойти с мамой в кино на «Большое приключение Пи-Ви». Но этого не случилось по неизвестной мне причине.
Нелепые идеи преследуют тебя, когда умирают любимые люди. Одна мысль грызла меня