Ручей течет теперь в подземной трубе, его вода испорчена промышленными стоками. В результате бесконтрольного, беспорядочного строительства поля и сады за Оул-Крик исчезли (уцелела лишь наша старая яблоня). В районе выросли уродливые многоэтажные дома и низкие, мрачные помещения, мастерские и пивные, из дверей которых выглядывают наркоторговцы в поиске клиентов.
В саду за яблоней какое-то движение. Что там такое? Обзор закрывают тяжелые ветви с зелеными, набирающими силу, но пока еще кислыми мелкими яблоками. Плоды похожи на игрушки, свешивающиеся с рождественской елки.
— Где Рики? — спрашиваю я.
Молчание. Так у нас бывает перед ссорой. Я в недоумении.
— Ты никогда меня не слушаешь.
— Ну пожалуйста, — говорю я в изнеможении. — Где Рики?
Я смотрю на нее — она не отвечает. Мириам не похожа на себя. И комната тоже какая-то другая.
В саду движется тень. Сейчас я вижу ее яснее. Похоже на человека. Должно быть, он перелез через высокий проволочный забор, через шиповник и жимолость и пробрался в наш маленький рай.
— Оставайся здесь, — говорю я и встаю из-за стола.
Палец нечаянно цепляет кофейную чашку. Жидкость выливается мне на руку. Она не горячая и не холодная.
Я отворяю толстую деревянную дверь. Современную. Настоял на этом: безопасность необходима. Выхожу из дома и оглядываюсь по сторонам.
Сад кажется роскошнее, чем когда-либо. Яблоня вся в цвету и в крошечных плодах размером с вишню. Вокруг зеленый папоротник и фенхель, на грядках, в конце забора, рядом со старой стеной и упрятанным в бетонную трубу ручьем, поднимаются остроконечные артишоки.
Я иду вперед и на мгновение останавливаюсь возле трубы. Слышу, как внутри ревет вода. Я озадачен, что-то меня тревожит. Споткнувшись, стараюсь удержаться на ногах и оглядываю сад, дом, все вокруг.
Кто-то, возможно, вошел внутрь, пока я не видел. Такие оплошности бывают непоправимы.
Почувствовав недоброе, — оглядываюсь. Дверь кухни открыта нараспашку.
Я никогда ее так не оставляю.
Поднимаю глаза ко второму этажу, комнате Рики, где стоит его большая кровать с белоснежными простынями. Ее окна выходят в сад, потому что здесь меньше шума. Наши окна смотрят на главную улицу Де Вере, и спальня сотрясается, когда посреди ночи по улице проходит тяжелый грузовик и набирает скорость перед горой, поднимающейся к северу от Сент-Килды.
Двойные окна открыты. Любимая игрушка Рики — пластиковые дельфины, танцующие на голубых картонных волнах, — тихонько покачивается в незаметном бризе. И пока я на нее смотрю, игрушка начинает вдруг крутиться, быстрее и быстрее.
Я закрываю глаза и пытаюсь дышать. Ветра нет. И воздуха почти нет, лишь пыльный городской смог. Невозможно поверить, что в нем есть кислород.
Снова смотрю на дом, стараюсь включить мозги, проклинаю себя за медлительность. В кухне никого нет. Это странно. Она была там, а Рики спал наверху в кровати. Она бы его не побеспокоила, если бы на то не было причины.
Впервые я ощущаю настоящую тревогу. Кровь стынет в жилах, зубы стучат от страха.
Мне становится холодно, страшно холодно под жарким солнцем. Впрочем, это не имеет значения: Мириам поднялась наверх, и это странно. И я слышу: это не стон, не зов о помощи. Это кричит Мириам, и ее голос полон ярости, гнева, какого я не слышал за всю совместную жизнь.
Она кричит изо всех сил. Я не представлял себе, что она может так кричать.
И уж если она так кричит на кого-то, то только на меня.
Я побежал по направлению к кухне. Когда я оказался на полдороге к двери, что-то упало, что-то очень тяжелое, и обрушилось всей своей массой на мою голову. Оно падало и падало, пока не дошло мне до горла и не ударило по телу.
Я свалился на колени и беззвучно всхлипнул от боли, от страшной, жестокой, нестерпимой боли. Мгновение я думал только о себе, а не о них.
Мгновение.
Я вытянул руку. Увидел на ней кровь, густую и красную. Она капала с запястья на кончики пальцев.
— Мириам… — говорю я.
И больше ничего, потому что сверху послышались другие звуки, другие шумы.
Стоны и медленные, тупые удары, что-то твердое и тяжелое, бьющее по плоти и костям. Голос Рики, ее голос. Я хочу подняться с земли, я полон ненависти и жажды мести. Если бы только я мог двинуться, если бы у меня были силы спасти их.
Голос Мириам становится тоньше, громче, достигает крещендо и умолкает.
В поле моего зрения попадает кровавый ручей, кровавое пятно спускается на меня с невидимого неба.
Я опрокидываюсь назад, беспомощный, обнаруживаю, что лежу на полу в старой кухне, на керамических плитках, которые она собрала на свалке, а потом, возмущаясь человеком, который их выбросил, терпеливо выложила на кухонном полу.
Я смотрю в потолок, а он — безупречно белый — смотрит на меня. Мириам белила его сама, но сейчас я смотрю на него сквозь кровавую пелену, застилающую мне глаза.
Все закрывает нога, она обрушивается мне на лицо, снова и снова, возле глаз.
Я ничего не чувствую. Ни о чем не думаю, слышу лишь отчаянный крик сверху…
— Папа, папа, папа!
Сейчас я хочу умереть. В голову пришла сумасшедшая мысль.
Их трое.
Мысль новая. Все долгие годы заключения я пытался извлечь хоть какие-то воспоминания из черного болезненного прошлого, однако напрасно копался в пустом колодце незнания. Сомневался сам в себе.
Мое поведение приводило их в ярость — судью, присяжных и даже бывших друзей.
Я не хотел признаться сам себе, я себя наказывал. Не мог спать ночами. Закрывал глаза и видел их лица такими, какими они были, когда я собрался с силами и приполз по лестнице наверх. Лежал, собирая силы. Не мог добраться до телефона. Не знаю, сколько времени прошло, когда к дому, гудя сиренами, подъехали полицейские автомобили. Полиция высадилась в наш тупик между заброшенным складом и маленькой фабрикой на окраине новорожденного города.
Я не мог рассказать им, что произошло, потому что я просто не знал. Я не знал, жертва ли я или исполнитель, как думали они.
— Вас трое, — бормочу я, а мои отекшие и пересохшие губы едва шевелятся. — Трое…
— «Вас трое». Что, скажите на милость, это означает?
Я по-прежнему лежу на твердом плоском хирургическом ложе, в том же белом медицинском одеянии, которое носил в камере смертника. Это место было другим. Здесь есть окно, в него заглядывает летнее солнце. Я вижу высокий забор и караульную вышку с тремя воронами на крыше. В отдалении, со стороны Вермонта, что-то вроде небоскребов и сверкающих башен. Они не такие, какими я их запомнил. Ведь в тюрьме Гвинет я провел двадцать дна года, в отделении, предназначенном для людей, осужденных на смерть. Я и понятия не имел, как выглядит сейчас город.
Ломаная линия монолитных офисных высоток с логотипами