2 страница
дальше, зацепляет большим пальцем пуповину, просовывает оставшиеся четыре пальца под нижнюю челюсть младенца, отталкивает голову назад и стягивает пуповину по лицу, лбу и макушке. Кавасеми кричит, горячая моча течет по предплечью Орито, но все получается с первого раза: петли на шее младенца больше нет. Она вынимает руку и докладывает:

— Пуповина свободна. Вы принесли с собой… — Нет такого японского слова…

— …щипцы?

— Принес, — Маено легонько постукивает по медицинскому сундуку, — на всякий случай.

— Мы можем попробовать вытащить младенца, — она переходит на голландский, — без ампутации руки. Меньше крови — всегда лучше. Но мне потребуется ваша помощь.

Доктор Маено поворачивается к мажордому:

— Чтобы спасти жизнь госпожи Кавасеми, я обязан нарушить приказ магистрата и присоединиться к акушерке за занавеской.

Мажордом Томине оказывается в крайне затруднительном положении.

— Обвините меня, — предлагает Маено, — в нарушении приказа магистрата.

— Решение мое, — качает головой мажордом. — Делайте, что должны, доктор.

Шустрый пожилой человек проползает под муслиновую занавеску, держа выгнутые щипцы.

Когда служанка видит чужеземное приспособление, она тревожно вскрикивает.

— Щипцы, — говорит доктор, без дальнейших объяснений.

Экономка поднимает занавеску, чтобы тоже увидеть.

— Нет, не нравится мне эта штуковина! Иноземцы могут рубить, резать и называть все это «медициной», но совсем неслыханно, чтобы…

— Даю ли я советы экономке, — рычит Маено, — где покупать рыбу?

— Щипцы, — объясняет Орито, — не режут: они поворачивают и тянут, точно так же, как пальцы акушерки, только сильнее… — Она вновь подносит лейденскую соль. — Госпожа Кавасеми, я воспользуюсь этим инструментом… — она показывает щипцы, — чтобы вытащить младенца. Не бойтесь и не сопротивляйтесь. Европейцы пользуются ими постоянно — даже для принцесс и королев. Мы вытащим ребенка наружу, осторожно и быстро.

— Сделайте это… — голос Кавасеми — приглушенный всхлип. — Сделайте…

— Спасибо, тогда я попрошу госпожу Кавасеми тужиться… тужиться… — Роженица вымотана донельзя, почти не реагирует. — Тужиться…

— Как часто, — за занавеску заглядывает Томине, — вы использовали этот способ?

Орито замечает впервые, что у мажордома сломанный нос: такой же заметный физический изъян, как и ожог у нее самой. «Часто, и никто не пострадал». Только Маено и его ученица знают, что эти пациентки — пустотелые дыни, чьи младенцы — обмазанные маслом тыквочки. В последний раз — если все пойдет хорошо — она вводит кисть в матку Кавасеми. Ее пальцы находят шею младенца, проворачивают его голову к шейке матки, скользят, находят более надежную опору, подводят к выходу и совершают третий поворот беспомощного тела.

— Пожалуйста, сейчас, доктор.

Маено вставляет щипцы, огибая введенную в матку кисть.

Зрители ахают; Кавасеми издает сдавленный вскрик.

Орито чувствует в ладони округлые зажимы: маневрирует ими, устанавливая вокруг мягкого черепа младенца.

— Сводите.

Осторожно, но без малейших колебаний, доктор сжимает ручки щипцов.

Орито берется левой рукой за рукоятки щипцов: сопротивление упругое, но достаточно сильное, словно это не череп, а желе из коннияку[2]. Ее правая кисть попрежнему в матке, поддерживает голову младенца.

Костлявые пальцы доктора Маено обхватывают запястье Орито.

— Чего вы ждете? — спрашивает экономка.

— Следующей схватки, — отвечает доктор, — которая будет очень…

Дыхание Кавасеми начинает учащаться от новой боли.

— Раз и два, — считает Орито, — и… тужьтесь, Кавасеми-сан!

— Тужьтесь, госпожа! — выдыхают служанка и экономка.

Доктор Маено тянет за щипцы; правой рукой Орито подталкивает голову младенца к родильному каналу. Она говорит служанке, чтобы та схватила его за ручку и тянула, тянула. Орито чувствует, как нарастает сопротивление, когда голова достигает родильного канала. «Раз и два… сейчас!» — придавив пуговку клитора, появляется волосатая макушка маленького тельца.

— Вот он! — ахает служанка сквозь звериные крики Кавасеми.

Макушка, лицо, блестящее от слизи…

…и остальное: склизкое, влажное, безжизненное тело.

— Ох, но… ох, — шепчет служанка. — Ох. Ох. Ох…

Вой Кавасеми переходит в стоны и потом смолкает.

Она знает. Орито раздвигает зажимы, откладывает типцы, поднимает недвижного младенца за щиколотки и шлепает. У нее нет никакой надежды на чудо: она действует по заведенному порядку, как учили. После десяти тяжелых шлепков она останавливается. Пульса нет. Она не чувствует на своих щеках его дыхания из губ и ноздрей. Нет никакой необходимости объявлять очевидное. Зажав пуповину у пупка, она перерезает хрящевидную трубку ножом, обмывает безжизненное тело водой в медном тазу и кладет его в колыбельку. «Кроватка вместо гроба, — думает она, — а пеленки — саван».

Снаружи комнаты мажордом Томине отдает поручения слуге. «Сообщи Его чести, что сын родился мертвым. Доктор Маено и его акушерка старались, как могли, но оказались бессильны перед волей Судьбы».

Орито уже волнуется о родильной горячке. Необходимо полностью вытащить плаценту, на промежность нанести якумосо, с разрывов смыть кровь.

Доктор Маено покидает тент из муслина, чтобы не мешать акушерке.

Ночная бабочка, размером с птицу, влетает под тент и задевает лицо Орито.

Отмахиваясь от нее, акушерка сшибает щипцы на один из медных тазов.

Они гремят, ударившись о крышку, звук пугает какое‑то небольшое животное, неведомым образом прокравшееся под тент; оно вякает и пищит.

«Щенок? — в недоумении гадает Орито. — Или котенок?»

Загадочное животное вновь жалобно пищит и очень близко: под матрасом?

— Прогони его отсюда! — говорит экономка служанке. — Прогони его!

Животное вновь мяукает, и Орито понимает, что звук доносится из колыбельки.

«Конечно же, нет, — думает акушерка, отказываясь поверить. — Конечно же, нет…»

Она сдергивает пеленку в тот самый момент, когда ребенок открывает рот.

Он вдыхает раз, другой, третий, его сморщенное личико перекашивается…

…и содрогающийся, розовый, будто сваренный, новорожденный деспот взывает к Жизни.

Глава 2. КАЮТА КАПИТАНА ЛЕЙСИ НА КОРАБЛЕ «ШЕНАНДОА», БРОСИВШЕМ ЯКОРЬ В ГАВАНИ НАГАСАКИ

Вечер 20 июля 1799 г.

— Как же еще, — настаивает Даниэль Сниткер, — человек может вознаградить себя за каждодневное унижение, от которого мы страдаем по милости этих узкоглазых пиявок? Как говорят испанцы: «Если слуге не платят, он имеет право заплатить себе сам», — и в этот единственный раз, черт возьми, испанцы правы. Откуда такая убежденность, что компания просуществует следующие пять лет и будет платить нам?! Амстердам на коленях; наши верфи простаивают; на наших мануфактурах тишина; наши зернохранилища разграблены; Гаага — сцена для надменных марионеток, которых дергают за ниточки в Париже; прусские шакалы и австрийские волки хохочут у наших границ: Святый Боже, после стрельбы по птицам в Кампердауне[3] мы стали морской страной без флота. Британцы захватили Кейптаун, Коромандельский берег[4] и Цейлон безо всяких усилий, нас просто пнули под зад, и ясно, как божий день, что Ява — их следующий жирный рождественский гусь! Без нейтральных территорий, таких, как здесь, — он кривит нижнюю губу, глядя на капитана Лейси, — Батавия вымрет от голода. В такие времена, Ворстенбос, единственное спасение — это ходовые товары на складе. Зачем же еще, Боже ты мой, вы здесь?

Старая лампа на китовом жиру качается и шипит.

— Это ваше последнее слово? — спрашивает Ворстенбос.

Сниткер скрещивает на груди руки:

— Я плюю на ваше тупоголовое судилище.

Отрыжка капитана Лейси сделала бы честь Гаргантюа.

— Чеснок, господа…

Ворстенбос обращается к своему клерку: «Мы можем записать наш вердикт…»

Якоб де Зут кивает головой и окунает в чернильницу перо: «…тупоголовое судилище».

— В этот день, двадцатого