Комсомольское собрание было объявлено после четвертой пары, В ИФЛИ курсы были небольшие, и потому собрания бывали общими для всех возрастов. Но клеймили на них редко — на Мишиной памяти только Соломину, за утрату бдительности (отец проворовался и сел, она не желала отрекаться. Но отец ее в самом деле был скользкий тип, и хоть она не отреклась, что пристойно, но вела себя до разоблачения с откровенным и глупым чванством).
Под сборища отведена была пятая поточная аудитория, огромный желтый амфитеатр торжественного античного вида. Здесь читалась новейшая история. Теперь она здесь делалась. Никто не догадывался о поводе. Пересмеивались. Зашли несколько преподавателей, главным образом аспиранты. Миша с отвращением заметил Евсевича — тот, конечно, не мог упустить такого случая поквитаться. Потом он увидел Валю, которой не было на занятиях, — пришла перед самым собранием: она сидела одна на предпоследнем ряду, глядя прямо перед собой с выражением решительным и несчастным. Миша тоже сидел один, а не с Борисом и компанией, как обычно. Но она выглядела такой затравленной, словно обсуждать собирались ее, — да так оно, в сущности, и было.
Ее заставили, догадался он, но кому он до такой степени помешал?
— Товарищи, — сказал Драганов высоким измывательским голосом, выходя к трибуне. — Я попросил вас собраться, чтобы экстренно отреагировать на жалобу комсомолки Крапивиной. Вдова… подруга нашего студента Николая Тузеева, павшего в бою под Суоярви, подверглась домогательствам в грубой форме со стороны нашего студента, нашего товарища. — Он сделал паузу, чтобы каждый в ужасе успел себя спросить: неужели я? Но нет, и в мыслях не было! — Михаила Гвирцмана.
По амфитеатру пронесся вздох, точней, выдох: от Гвирцмана никто не ждал насилия, и, следовательно, ничего серьезного. Миша стыдно заулыбался, покраснел и подавил желание раскланяться. Сойферт ему даже подмигнул. Могло обойтись, могло.
— Я не буду просить комсомолку Крапивину поделиться обстоятельствами. Поверьте, они имели место, ситуацию я изучил. Мы заслушаем товарища Гвирцмана, и он лично нам все изложит. Предлагаю высказываться по существу вопроса.
— Какое существо? — закричали с мест. — Мы ничего не видели!
— Гвирцмана надо поощрить! — крикнул кто-то дурашливым голосом. — Он пренебрегает женщинами, это обидно!
— Я хотел бы призвать к серьезности! — пропел Драганов, словно готовясь в любой момент перевести судилище в фарс. — Товарищ Крапивина считает себя оскорбленной!
— Выслушать Крапивину! — крикнули несколько голосов.
— Товарищи, я не знаю, насколько удобно… Вы готовы высказаться, товарищ Крапивина? — спросил Драганов предупредительно.
— Я готова, — сказала Валя и встала. — Позвольте мне с места!
— Разумеется, — закивал Драганов, — разумеется.
— Третьего числа, — сказала Валя и замолчала. — Сего года, — добавила она. — Мы были у Клары Нечаевой. Там все немного выпили. Сильно не выпивали.
По амфитеатру снова прокатился шум одобрения.
— Так всегда бывает, когда недостаточно, — крикнул тот же шут.
— Но некоторые потеряли контроль, и вот Гвирцман, — сказала Валя и опять помолчала. — Во время танцев. Позволил себе. Нас никогда не связывало ничего. Я вообще ни с кем, ничего не позволяла. Как вы знаете. Но Гвирцман неожиданно. Он ни о чем меня не предупредил.
— Что же он так! — крикнула, кажется, Саша Бродская.
— И вот, — в час по чайной ложке цедила Валя. — Он попытался поцеловать меня, я уклонилась. Он попытался меня обнимать, я еще уклонилась. Было замечено, обратили внимание. Про меня подумали я не знаю что. Я хотела дать пощечину, но удержалась. Он сам понял. И поскольку я считаю, что это аморально, то мне бы хотелось осудить. Чтобы осудили все.
— Какая-то она прямо уклонистка, — шепнул Мише Полетаев, перегнувшись сзади.
— Ну, товарищи, вы теперь все слышали и можете высказываться, — предложил Драганов.
По-школьному подняв руку и не дожидаясь разрешения, встала Голубева, вся красная, порывистая, с вечным гниловатым запахом изо рта. Миша был уверен, что она собирается его защитить, и ему стало стыдно, что он вспомнил об этом запахе.
— Вот я слышу сейчас смешки, — начала Голубева, словно еле сдерживая рыдания. — А ведь, товарищи, мы непонятно над чем смеемся. Это с домостроя идет неуважение к женщине, и все эти разговоры, что если женщина говорит нет, то это значит да. Я вижу, к сожалению, и в нашей среде такие явления. У нас, у которых должен быть, казалось бы, новый быт, на двадцать третьем году революции, у нас самая разнузданная жеребятина. Это не мещанство даже, это люмпенство, товарищи. И то, что так называемый поэт позволяет себе… я лично никак не ожидала. Но если задуматься, товарищи, то я ожидала. Я должна была ожидать, потому что такие проявления я вижу. И я знаю, что многие девушки просто стыдятся заявить. А я считаю, что тут нечего стыдиться!
— Долой стыд! — крикнул шут, но никто не засмеялся: дело принимало серьезный оборот.
— Разрешите мне, — сказал Круглов, юноша серьезный и действительно круглощекий, похожий на Дельвига — апатичный, но способный на внезапные резкости. — Мне представляется, товарищи, — сказал он, почесываясь, — что мы несколько, э, полезли не в свою сферу. Еще Энгельс предостерегал от вынесения частной жизни на общественное рассмотрение.
— Это где же? — спросил кто-то с места. Миша подозревал, что Энгельс ни о чем подобном не предостерегал и даже не думал, ему в голову не могло прийти такое мероприятие на двадцать третьем году диктатуры пролетариата, но у Круглова были ссылки на большинство полезных цитат, а если надо было, он не затруднялся с изобретением нужного высказывания.
— В «Происхождении семьи, частной собственности и государства», — отчеканил Круглов. — Там прямо сказано, что вопросы личной жизни не должны рассматриваться в публичных собраниях. Мораль не формулируется большинством голосов. Я там, так сказать, не присутствовал, лампу, так сказать, не держал. Мне кажется, что товарищ Крапивина поступила бы мудро, если бы она лично обсудила ситуацию с Гвирцманом, возможно, даже дала бы ему пощечину, от которой так мягкотело уклонилась, и мы не должны были бы сегодня тратить время на порицание поцелуя, вдобавок, сколько можно понять, несостоявшегося.
Круглова любили, кто-то даже зааплодировал. По нему было видно, что он может так себя вести, что ему разрешили, а человека, которому разрешили, всегда видно, даже если он сам себе все позволил. И после этого