5 страница из 9
Тема
который как брат; непристойны были эти стены, ветер, дувший с моря, весь этот город. Спустя какое-то время после смерти моей жены я заглянул в ее бумаги (я тоже вел себя непристойно) и почти сразу до меня дошло, что в те долгие, очень долгие годы, когда я был целиком поглощен постоянной, изматывающей борьбой за становление своей творческой индивидуальности, когда самым главным для меня было следовать своему призванию, а на остальное я обращал мало внимания, – в те годы она часто изменяла мне, и первая измена случилась всего через несколько лет после начала наших отношений. Почему? Она и сама этого не понимала, строила разные гипотезы. Возможно, чтобы вспомнить, что она живая. Чтобы поверить в собственную значительность – ей казалось, что главное место в нашей совместной жизни занимал я. Потому, что ее тело требовало к себе внимания. Или под влиянием бессознательного всплеска жизненной силы. За фасадом нашего благопристойного повседневного существования (подумав об этом, я сокрушенно вздохнул) прятался невоспитанный, проказливый чертенок, которого мы старались не замечать, неукротимая энергия, воспламеняющая плоть, регулярно побеждающая благонравие даже в самых благонравных созданиях. Я включил лампу на тумбочке, рядом с кроватью, затем выключил свет в ванной и в коридоре – там было три выключателя, первый я нажал наугад – и, как оказалось, попал в точку. И вот, наконец, с долгим приглушенным стоном улегся в постель, даже не взглянув на Марио, который спал в другом конце комнаты в своей кроватке, окруженной ворохом игрушек, у стены, сплошь увешанной его рисунками.

На улице по-прежнему завывал ветер, дождь хлестал по маленькому балкону, перила тряслись так, что шум разносился по всей комнате, несмотря на двойные рамы. Я лег – и в одно мгновение заснул, но спустя еще мгновение проснулся весь в поту, прерывисто дыша. У моей кровати стоял Марио в своей голубой пижамке. Он сказал: «Дедушка, ты забыл выключить свет, но я выключу его сам, не беспокойся». Он действительно выключил свет, и комната погрузилась во тьму и наполнилась шумом ветра. Меня охватил ужас, а Марио, не испытывая ни малейшего страха, прошмыгнул в свою кроватку.

4

Я проснулся с твердой уверенностью, что на часах – двадцать минут пятого, время, когда в Милане я просыпался окончательно. Дождь за окном все еще шел, вернее, налетал вместе с порывами ветра. Я включил лампу на тумбочке: часы показывали десять минут третьего. Встал, чтобы пойти в ванную, и, вылезая из-под теплого одеяла, почувствовал, как холодно в комнате, и вздрогнул. Вернувшись, я взглянул на Марио – он раскрылся во сне. Лежал на животе, раскинув ноги, одна рука вытянута вдоль тела, другая согнута в локте, и сжатый кулачок почти касается полуоткрытого рта. Я тронул его ступни: они были холодными как лед. А вдруг он заболеет, пока родители в отъезде? Я натянул ему одеяло выше подбородка и присел на край своей раскладушки.

Тело у меня одеревенело, глаза слипались, но я не смог бы заснуть, даже если бы лег; я ощущал под кожей сильный жар, а сама кожа, как ни странно, казалась мне холодной; икры и пальцы на ногах тоже были холодными и вдобавок почти потеряли чувствительность. Я достал из чемодана рассказ Генри Джеймса и карандаши, чтобы сделать несколько набросков, потом залез под одеяло и прислонился спиной к стене. Я бегло просмотрел всю работу за последние недели, и мне ничего не понравилось; я даже пожалел, что перед отъездом поспешил отправить издателю две иллюстрации, не успев их толком доработать. Я еще раз перечитал несколько мест из книги, попробовал перенести на бумагу два-три сюжета, которые пришли мне в голову, но никак не мог сосредоточиться. Как будто ровное дыхание спящего Марио, шум ветра и дождя и даже вид самой этой комнаты (да и всей квартиры, где Бетта и Саверио за прожитые годы многое переделали на свой лад) не давали развернуться моей фантазии. Я закрыл книгу, и меня охватила полудремота, во время которой воспоминание о прежнем облике квартиры стало таким ярким, что могло бы затмить и саму реальность, и любые картины, созданные воображением. Я опять сел в кровати и стал зарисовывать места, где прошло мое детство. Нарисовал прихожую с окном, выходившим на площадку над грузовым причалом. Нарисовал гостиную, которой так гордилась моя мать, с только что купленной мебелью, диваном, креслами, пуфиками, всеми теми вещами, какие, по ее представлению, подобало иметь даме из высшего общества. Затем набросал ее портрет и сразу после (мне показалось, что я смогу это сделать) – эту же гостиную, увиденную ее глазами – просторную, светлую залу, столешницу из полированного дерева с волнистой каймой по краям, коробку для столового серебра с куполообразной крышей и четырьмя миниатюрными шпилями, лоджию, откуда можно было разглядеть угол отеля «Терминус». Нарисовал коридор с телефоном на стене, родительскую спальню, маму и папу: она лежит в постели, а он в майке и трусах сидит на краю. А еще нарисовал чулан, набитый всяким старьем, огромную ванную, комнату, в которой сейчас находились я и Марио. В те годы она была вся уставлена кроватями, точно казарма; на одной спала бабушка, на других, валетом, спали мы, пятеро внуков. Позже в комнате стало просторнее, там остались только бабушка и трое младших внуков, тогда как старшие – я и мой брат – каждый вечер устраивались на ночь в гостиной, нанося удар по великосветским амбициям нашей матери.

Я работал как заведенный, давно уже мне не доводилось рисовать с такой скоростью и такой свободой. Нарисовал интерьеры, людей и вещи из моих воспоминаний, а на полях, вверху и внизу каждого наброска и еще на отдельных листах нарисовал отдельные детали, уйму деталей. В юные годы я мог похвастаться некоторыми способностями, со временем определившими мой жизненный путь; в средней школе учитель рисования с изумлением говорил: «Этот мальчик родился художником!» – но по мере того, как я взрослел и совершенствовал свои познания в искусстве, мой стихийный дар, зоркий глаз, обостренная восприимчивость – все это стало казаться мне слишком грубым и примитивным. Я решил изменить творческую манеру, потом повторял это снова и снова, – и каждый раз выбирал все более сложный, изысканный стиль, то есть все больше отдалялся от прежней легкости и простоты, которые теперь находил вульгарными. Когда мне было двенадцать лет, окружающие смотрели на меня как на чудо, ослепительное и пугающее, да и сам я тоже считал себя таким; но уже к двадцати научился презирать быстроту моего карандаша, потому что считал ее недостатком. А сейчас я вдруг увидел себя, сначала двенадцатилетнего, потом двадцатилетнего, и попробовал зарисовать два

Добавить цитату