Мимо спешили люди, другие с улиц, бесконечно безымянные, двадцать одна жизнь в секунду, спортивная ходьба лиц и пигментов, набрызг мимолетного существа.
Они тут, чтобы подчеркнуть: не обязательно на них смотреть.
Теперь на откидном сиденье был Майкл Цзинь, его валютный аналитик — спокойно моделировал некое немалое беспокойство.
— Я знаю эту улыбку, Майкл.
— Думаю, иена. Иными словами, есть основания полагать, что мы кредитуем слишком опрометчиво.
— Она к нам повернется.
— Да. Знаю. Всегда так было.
— Тебе кажется, что видишь опрометчивость.
— Происходящее не отражается на графиках.
— Отражается. Просто хорошенько поискать. Не доверяй стандартным моделям. Мысли за рамками. Иена о чем-то заявляет нам. Читай. Потом прыгай.
— Мы тут ставим по-крупному.
— Я знаю эту улыбку. Мне хочется ее уважать. Но иена не подымется выше.
— Мы занимаем огромные, гигантские суммы.
— Любые нападки на границы восприятия поначалу неизменно кажутся опрометчивыми.
— Эрик, хватит. Мы спекулируем в пустоту.
— Твоя мама винила за улыбку отца. А он ее. В ней что-то смертоносное.
— Мне кажется, нам следует скорректироваться.
— Она надеялась, что заставит тебя записаться на спецконсультации.
У Цзиня ученые степени по математике и экономике, а он всего лишь пацан — по-прежнему в волосах панковская полоса, угрюмая свекольно-красная.
Двое разговаривали и принимали решения. То были решения Эрика, и Цзинь неохотно вводил их в свой наладонный органайзер, а затем синхронизировал с системой. Машина двигалась. Эрик смотрел на себя на овальном экране ниже скрытой камеры, возил большим пальцем по линии подбородка. Машина останавливалась и ехала, и он, странное дело, понял, что вот только что упер большой палец в линию подбородка — секунду-другую после того, как увидел этот жест на экране.
— Где Шайнер?
— По пути в аэропорт.
— Зачем нам до сих пор аэропорты? Почему их зовут «аэропортами»?
— Я знаю, что не способен ответить на эти вопросы и не потерять вашего уважения, — ответил Цзинь.
— Шайнер мне сказал, что наша система защищена.
— Значит, так и есть.
— Защищена от проникновения.
— Лучше него тут никто не находит дыры.
— Тогда почему я вижу то, что еще не произошло?
Пол в лимузине — из каррарского мрамора, из карьеров, где полтысячелетия назад стоял Микеланджело, трогал кончиком пальца звездчатый белый камень.
Он взглянул на Цзиня — брошен на произвол судьбы на откидном сиденье, заблудился в беспорядочных мыслях.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать два. Что? Двадцать два.
— Выглядишь моложе. Я всегда был моложе всех вокруг. А однажды начало меняться.
— Я не ощущаю себя моложе. Я ощущаю, что располагаюсь совершенно нигде. По-моему, я готов уйти, по сути, из бизнеса.
— Сунь в рот резинку и попробуй не жевать. Для человека твоего возраста, твоих талантов на свете есть лишь одно, чем стоит заниматься профессионально и интеллектуально. Что же это, Майкл? Взаимодействие техники и капитала. Неразрывность.
— По-настоящему трудно последний раз было только в старших классах, — сказал Цзинь.
Машина въехала в затор на Третьей авеню. Шоферский регламент диктовал вторгаться в пробки на перекрестках, не мешкать застенчиво.
— Я как-то стихотворение читал, там крыса становится единицей валюты.
— Да. Было бы занимательно, — сказал Цзинь.
— Да. Повлияло бы на мировую экономику.
— Одно имя чего стоит. Лучше херифа или квачи.
— В имени все говорится.
— Да. Крыса, — сказал Цзинь.
— Да. Сегодня крыса закрылась ниже евро.
— Да. Растут опасения, что российская крыса обесценится.
— Белые крысы. Только подумай.
— Да. Беременные крысы.
— Да. Массированный сброс беременных российских крыс.
— Великобритания переходит на крыс, — сказал Цзинь.
— Да. Склоняется к тенденции перехода на мировую валюту.
— Да. США устанавливают крысиный стандарт.
— Да. Каждый доллар США обеспечивается крысой.
— Дохлые крысы.
— Да. Накопление дохлых крыс ставит под угрозу состояние здоровья в мире.
— Вам сколько лет? — спросил Цзинь. — Теперь, раз уж вы не моложе всех прочих.
Он глянул мимо Цзиня — потоки цифр бежали в разные стороны. Он понимал, сколько это для него значит — бег и скачки данных на экране. Рассмотрел фигуративные диаграммы, которые вводили в игру органические узоры, орнитоптеру и многокамерную раковину. Поверхностно утверждать, что цифры и графики — холодное сжатие буйных человеческих энергий, когда всяческие томления и полуночный пот сводятся к ясным модулям на финансовых рынках. Сами по себе данные одушевлены и светятся, динамический аспект жизненного процесса. Таково красноречие алфавитов и числовых систем — оно полностью реализуется в электронной форме, в единицах-нулях мира — цифровой императив, определяющий всякий вздох живых миллиардов планеты. Так вздымается биосфера. Тут наши тела и океаны — познаваемые, цельные.
Машина тронулась. В окне справа он увидел первый парикмахерский салон — северо-западный угол, «Filles et Garçons».[7] Он ощущал, как Торваль спереди ждет команды остановить машину.
Козырек второго заведения он заметил неподалеку впереди и произнес кодовую фразу — сигнал процессору в переборке, отделяющей шофера от пассажирского салона. Фраза сгенерировала команду на экране в приборной доске.
Машина остановилась перед жилым зданием, располагавшимся между двумя салонами. Он вышел и вступил в тоннель прохода, не дожидаясь, пока швейцар доковыляет до телефона. Вошел в закрытый дворик, мысленно именуя все, что в нем: довольные тенью бересклет и лобелия, темнозвездчатый колеус, сладкая гледичия с перистыми листьями и нелопнувшими стручками. Названия дерева по-латыни ему в голову не пришло, однако оно вспомнится, не минует и часа — или же где-нибудь в нескончаемом затишье следующей бессонной ночи.
Он прошел под крестообразным сводом из белой решетки, усаженной вьющимися гортензиями, после чего оказался в самом доме.
Через минуту он уже был у нее в квартире.
Она возложила руку ему на грудь, театрально, удостовериться, что он здесь и настоящий. Они принялись спотыкаться и хвататься друг за друга, пробираясь к спальне. Ударились о косяк и отскочили. У нее одна туфля стала крениться, но стряхнуть ее с ноги не удалось, поэтому туфлю ему пришлось пнуть. Он прижал ее к стенной живописи — минималистская решетка, над которой несколько недель при помощи измерительных инструментов и графитовых карандашей трудился один из двух адъютантов художника.
Раздеваться всерьез они не стали, пока не кончили заниматься любовью.
— Я тебя ждала?
— Мимо проезжал.
Они стояли по обе стороны кровати, нагнувшись, дотягиваясь до последних предметов одежды.
— Решил заехать, значит? Это мило. Я рада. Давненько. Я, конечно, все читала.
Теперь она лежала навзничь, повернув на подушке голову, и наблюдала за ним.
— Или по телевизору видела?
— Что?
— Что? Свадьбу. Странно, что ты мне не сказал.
— Не так уж и странно.
— Не так уж и странно. Два огромных состояния, — сказала она. — Вроде великих браков по расчету где-нибудь в старой имперской Европе.
— Только я — гражданин мира с нью-йоркскими яйцами.
Подхватил гениталии рукой. Потом лег на кровать, на спину, уставился на раскрашенный бумажный абажур, свисавший с потолка.
— Сколько миллиардов вы вдвоем представляете?
— Она поэтесса.
— Вот, значит, что она. Я-то думала, она из Шифринов.
— Того и другого понемногу.
— Такая богатая и хрусткая. Она тебе дает потрогать свои интимные места?
— Ты сегодня роскошно выглядишь.
— Для сорокасемилетней женщины, которая наконец поняла, в чем ее проблема.
— И в чем она?
— Жизнь слишком современна.