2 страница
в Ташкент приезжали столичные литераторы.

— Ну, давай, читай, — сказал он нетерпеливо. — Пару абзацев…

Я принялась читать, завывая и размахивая рукой. Вокруг меня клубилась суета: какие-то люди с чемоданами неслись туда-сюда, галдели. Кто бы другой стушевался. Я лишь повысила голос и рукой завертела уже как мельница: это был выигрышный, как мне казалось, диалог из ранней повести, где взрослый внук препирается с бабкой на умеренно одесских оборотах.

— Стоп, — сказал Амлинский. — Что это значит: «красные от борща пальцы»?

— От борща… — растеряно пояснила я.

— Почему они — красные? — уточнил он, скучая лицом.

— Ну, там же… свекла, — промямлила я, — в борще.

— Вот и пиши: «свекольные от борща пальцы».

Небо раскололось над моей безбашенной творческой личностью. И тот, кто спихнул меня в мутный литературный водоворот — сверху, с Олимпа, что ли, — просыпал свекольными пальцами щепотку разума и смысла на мою макушку. Оказывается, написанные строки можно было улучшать! (Потом я трижды переписала ту несчастную повестушку, полностью ее испортив. Я упивалась способностью разглядеть неловкие обороты, невнятные определения, ненужное многословие; я наслаждалась и мучилась властью над текстом — то мягким и податливым, то упрямо окаменелым. Да я с полгода вообще ничего не писала — только переписывала и переписывала.)

Владимир Амлинский начеркал мне на выдранном из блокнота листке рекомендацию в Союз писателей. На прощанье сказал:

— Ты вообще-то девка огневая, небесталанная. Если сумеешь прикрутить огонек под задницей, может, что-то с тебя и получится.

Это я сумела…

Это я всегда умела: пианистическая выучка, многочасовой терпеливый труд за клавиатурой.

Я с головой ушла в запой… как это получше-то сказать… страшной иссушающей тяги к самовыражению через слово. Оказалась с юности запряжена в эту повозку. И никакие любови, ни первый неудачный брак, ни рождение детей… этого моего рабочего состояния — всегда рабочего состояния — не коснулись. То, что подспудно я считала проклятием моего детства, закованного в панцирь многочасового долга, обернулось внутренней свободой творчества, работой взахлеб, бесконечным бдением над текстом, когда уже не замечаешь, что там — рассвело? стемнело? а который час? Когда чувствуешь только спартанскую собранность и волю, почти солдатскую выучку; когда долгий вздох — освобождение в конце проделанной работы — практически совпадает с нетерпением в преддверии работы грядущей.

Короче, в неприлично юные года меня приняли в Союз писателей; в московском ТЮЗе была поставлена пьеса по моей повести «Когда же пойдет снег?»… Ну, и все такое прочее.

После окончания консерватории я стала никому не подвластным свободным художником, весьма самонадеянной особой. Учиться пришлось самой, все на тех же добрых старых учителях: Чехов, Бунин… пяток любимых американских писателей, кое-кто из англичан, парочка латиноамериканцев… ну, и еще кое-какая хорошая компания. Хотя права, права Доротея Бранд: читать в молодости надо все подряд, все романы, неважно — плохие, хорошие. Как можно больше надо проглотить страниц, вчитать в себя чертову уйму текста — впоследствии это пригождается.

С осознанием качественной разницы между книгами моих литературных богов и собственными текстами пришел страх — настоящий пронизывающий страх: а ну как не получится? А ну как следующий рассказ, следующая повесть… не напишется, не выйдет? Так оно и осталось на всю мою жизнь, с каждой книгой маюсь…

У каждого литератора есть в воображении собственные непокоренные вершины, куда — он это знает, понимает глубоко внутри себя — он никогда не вползет. Никогда. Хотя при этом в любой его книге непременно окажется несколько сцен, десятка два описаний степи или моря, неба, леса и гор, за которые ему нигде и ни перед кем стыдно не будет. И это нормальный творческий процесс. Нормальное творческое состояние: первая половина жизни — страх перед написанным, вторая половина жизни — усталость от написанного лично тобой. Это то, о чем не упоминает в своей полезной книге Доротея Бранд. Она не пишет, как быть с ежедневной предрассветной тоской, ибо нет у нее совета — что с этим делать. Да и ни у кого его нет. Ибо, даже взобравшись на вершину нового романа, ты не уверен, что она выше предыдущей. У тебя нет такой гарантии. У тебя вообще нет никаких гарантий. Тут главное — не струсить и вовремя понять, что сюжетов в мировой литературе совсем не так много и все они многажды переписаны; что суть драгоценной «живой воды» таланта — в неповторимой интонации авторского голоса. И чем более он неповторим, правдив и эмоционален, тем большему числу людей необходим. Что никто из живущих не выдаст тебе сертификата на производство книг, что каждую следующую книгу ты начинаешь на свой страх и риск. Как говорил кто-то из героев Майкла Маршалла, «Если у тебя нет для меня интересной истории или стакана виски — на черта ты вообще приперся?»

В молодости ты страшно одинок наедине со всем миром. В случае с писателем — наедине со всей мировой литературой, с ее гениями, вершинами, с ее негасимым блеском. Молодость всегда так опасна, так единственна, так умопомрачительно бесповоротна.

С годами я научилась лучше себя понимать, объяснила самой себе, что такое моя профессия, внушила себе, что в своей одинокой работе я никому не должна ничего: ни читателям, ни коллегам, ни издателям. Теперь, когда у меня за плечами пятидесятилетний писательский труд, куча романов, целый океан рассказов, новел и эссе… можно и старость встречать спокойно. Хотя и старость — так опасна, так единственна, так умопомрачительно бесповоротна.

Любой писатель, учи его, не учи, в сущности — голый король, всю жизнь примеряющий новые и новые наряды, сотканные из его призрачных фантазий. Вот он идет на виду у толпы — беззащитный, открытый нескромным безжалостным взглядам. Втайне он понимает, что абсолютно гол, и потому идет в своем новом платье (то бишь с новым романом), как в страшном сне, как на казнь — навстречу Суждению читателей, критиков, журналистов, друзей и врагов (что часто одно и то же). До возгласа маленького глупого паршивца: «А король-то гол!» — остается каких-нибудь сорок шагов, но король идет…

Да, он гол — на ваш прямолинейный суетный взгляд, но даже прозрачный воздух, которым мы дышим, наполнен самыми разными элементами и организмами, и, чтобы увидеть их, нужны окуляры того таинственного микроскопа, которым вооружен лишь один из сотни тысяч: исследователь, творец, — король!

Он идет… На плечах его сверкают эполеты, на манжетах и воротнике золотятся брабантские кружева; султан его королевского убора величаво колышется над головой, а венецианская парча его плаща играет на солнце пурпуром и серебром. Он обреченно тащится вдоль жаждущей скандала, сплетни, клубнички, провала толпы, потому что надеется, нет — знает, знает! — что где-то там, среди глазеющих глупцов, непременно найдется некий мальчик, некая