Мои соседи выращивают травку в своих огородиках, собирают осколки керамики, пишут стихи и политические манифесты и украшают свои заборы морскими стеклышками. Здесь никто не заботится о стрижке лужаек – просто ни у кого нет никаких лужаек, вот и стричь нечего. Вместо этого люди здесь ценят простор, личную свободу и то, что никто никого ни за что не осуждает. Я прожила здесь год и только потом узнала, что соседку зовут Лайза, и то только потому, что ее номер журнала для садоводов «The Herb Quarterly» по ошибке положили в мой почтовый ящик.
Когда Лайза проходит по двору второй раз, я встаю, машу ей рукой и пробираюсь через свои заброшенные заросли суккулентов к покосившейся изгороди, разделяющей наши участки:
– Эй, привет. У меня кое-что есть для тебя.
Лайза отбрасывает со лба тронутый сединой клок волос. На руках у нее садовые перчатки. Она идет ко мне навстречу. Когда она уже совсем близко, я перегибаюсь через изгородь и сую сложенный вдвое чек в карман ее джинсов.
– Для детишек, – говорю я.
Лайза вытирает испачканные в земле перчатки о джинсы, и у нее на заднице остаются темно-коричневые полосы.
– Опять?
– Хорошая работа подвернулась.
Лайза кивает и криво улыбается мне:
– Ну, рада за тебя. И за нас тоже рада.
Не исключено, что Лайза удивляется тому, что ее соседка, «специалистка по антиквариату», регулярно дарит ей чеки на четырехзначные суммы, но она ни разу мне ни слова не сказала. Я думаю, что, если бы она даже знала, чем я занимаюсь на самом деле, она все равно не осудила бы меня. Лайза управляет некоммерческой организацией, оказывающей адвокатскую поддержку детям в суде. Детям – жертвам насилия и халатного отношения со стороны родителей. Уверена, Лайзу порадовало бы (как это радует меня), если бы она узнала, что часть денег, которые я отбираю у самых испорченных детей на свете, попадает детям, у кого денег меньше всех.
(И да, я понимаю, что эти чеки – всегда попытка для меня очистки совести. Так воры в законе выписывают чеки благотворительным фондам и зовут себя филантропами. Но ведь и в самом деле, от этого всем хорошо, правда?)
Лайза смотрит за мое плечо, на бунгало:
– Я видела, как твоя мама куда-то уехала на такси рано утром.
– К врачу. КТ делать.
Лайза озабоченно сводит брови:
– Заболела?
– Нет, все в порядке. Просто очередное обследование. Ее врач настроен оптимистично. Несколько последних томограмм были хорошими. Так что, может быть…
Мои слова повисают в воздухе. Я слишком суеверна, чтобы произнести слово, которое просится на язык, – ремиссия.
– Это не может не радовать. – Лайза качается с носка на пятку, она в рабочих ботинках. – Ну так что? Вы тут останетесь, если она чистая?
Это слово – «чистая» – вызывает у меня что-то наподобие спазма. «Чистый» – это означает «ясный», но кроме того, и чистое небо, и свободу, и открытую дорогу к будущему. В последнее время я позволяю себе немного помечтать. Совсем чуть-чуть. Вот вчера ночью я лежала в постели, слушала тихое дыхание Лахлэна рядом с собой и мысленно перебирала разные варианты. «Что может быть дальше?». То, чем я занимаюсь, конечно, будоражит меня постоянными выбросами адреналина, а про доходы я уже и не говорю, однако я никогда не собиралась делать это всю жизнь.
– Точно не знаю, – отвечаю я. – Здесь мне немного беспокойно. Я думаю, не вернуться ли в Нью-Йорк.
И это правда, хотя когда пару месяцев назад я сказала об этом матери: «Может быть, когда ты окончательно поправишься, я вернусь на Восточное Побережье и…», в ее глазах отразился такой ужас, что фразу я так и не закончила.
– Может быть, тебе и хорошо было бы начать новую жизнь, – негромко и мягко произносит Лайза, отбрасывает волосы с лица и пристально смотрит на меня.
Я краснею.
На нашу улицу поворачивает машина и, медленно покачиваясь на раздолбанном асфальте, едет к дому. Это винтажный BMW Лахлэна. Мотор стучит и ревет на подъеме.
Лайза вздергивает брови, мизинцем убирает чек глубже в карман джинсов и взваливает на плечо мешок с удобрением.
Хлопает дверца машины. Руки Лахлэна обнимают меня за талию, его бедро прижимается к моему бедру. Я поворачиваюсь в его объятиях и оказываюсь с ним лицом к лицу. Его губы скользят по моему лбу, по щеке, по шее.
– Ты в хорошем настроении, – говорю я.
Он делает шаг назад, расстегивает верхнюю пуговицу рубашки и утирает пот со лба.
Он заслоняет рукой лицо от солнца. Мой напарник – зверь ночной. Его прозрачные голубые глаза и бледная кожа больше годятся для темных местечек, чем для палящего лосанджелесского солнца.
– Да, но… Если честно, я жутко зол. Эфраим не явился.
– Что? Почему?
Эфраим все еще должен мне сорок семь тысяч долларов за вещи Алексея. «Может быть, мне не стоило давать Лайзе чек», – с тревогой думаю я.
Лахлэн пожимает плечами:
– Кто знает? Он и раньше так делал. Возможно, его прижали, он спрятался и не смог позвонить. Я оставил ему сообщение. Но я сегодня попозже собираюсь к себе, посмотрю, как там и что. Может быть, и к нему в магазин наведаюсь, когда буду на западе города.
– Ага.
Значит, Лахлэн собирается снова исчезнуть, пока у нас с ним не появится новая работа. Я не спрашиваю, когда он вернется. Этот вопрос лучше не задавать.
Что я знаю о Лахлэне: он вырос в Ирландии, в жуткой нищете, в одной из многодетных католических семей, где семеро по лавкам. Он решил, что выходом из этого прозябания для него может стать карьера театрального актера, и когда ему исполнилось двадцать лет, он приехал в Штаты и стал пробовать свои силы на Бродвее. Это было двадцать лет назад. Все, что случилось за это время до того дня, когда мы познакомились три года назад, покрыто мраком. В провалы, о которых он не желает говорить, пройдет грузовик с прицепом.
Но кое-что я все же знаю. Актер из него не получился. Он играл в массовках, в маленьких экспериментальных театрах Нью-Йорка и Чикаго. В итоге оказался в Лос-Анджелесе, и его уволили в первый же день – на съемках в одном фильме на независимой киностудии, – поскольку акцент у него оказался «слишком ирландским». Однако со временем Лахлэн обнаружил, что его актерский талант можно переместить в более доходную область деятельности, пусть и менее легальную. Он стал мошенником.
Лахлэн мне не очень понравился, когда мы познакомились, но со временем я поняла, что он – добрая душа. Человек, понимающий, что это такое – дрейфовать по краю жизни и приглядываться к берегу. Он знал, каково это – быть ребенком, который ест на ужин консервированные бобы