Мама знала обо мне все.
На озере Медсин обитало двести семьдесят видов птиц. Мы пробирались к нему через траву до колен, на шее мамы висел на ремешке бинокль. «Возможно, ястребы и более величественны, – говорила она, – а желтоногий зуек наряден. Но мне все равно больше нравятся малиновки».
Я поддразнивала ее, говоря, что не стоило ехать так далеко, чтобы понаблюдать за птичкой, которую можно увидеть на собственной лужайке.
– Малиновки элегантны, – поясняла мама. – И они – добрый знак, напоминание о том особенном, что стои́т прямо перед нами.
И она крепко обнимала меня.
Но теперь мама сидела дома одна, и ей редко хватало сил на то, чтобы поговорить даже со мной.
Как раз в это время миссис Густафсон вышла к своему почтовому ящику, и я пересекла коричневую полосу травы, что разделяла нас. Она прижимала к груди какое-то письмо.
– Это от кого?
– От моей подруги Люсьен из Чикаго. Мы много лет переписываемся. Мы с ней приплыли на одном корабле. Три незабываемые недели от Нормандии до Нью-Йорка. – Она внимательно посмотрела на меня. – У тебя все в порядке?
– Да, в порядке.
Все прекрасно знали правила общения: не привлекай к себе внимания, никому не нравятся хвастуны и болтуны. Не оборачивайся, сидя в церкви, даже если позади тебя взорвали бомбу. Когда тебя спрашивают, как дела, отвечай «прекрасно», даже если ты расстроен и напуган.
– Не хочешь зайти? – спросила миссис Густафсон.
Я бросила рюкзак на пол перед книжными полками. Сверху донизу на них стояли книги, а вот фотографий было всего три, маленьких, как будто снятых «Поляроидом». У нас дома было больше фотографий, чем книг. Библия, мамины определители флоры и фауны и энциклопедия, которую мы купили на какой-то гаражной распродаже.
С первого снимка смотрел молодой моряк. У него были глаза миссис Густафсон.
Она подошла ко мне:
– Это мой сын, Марк. Его убили во Вьетнаме.
Как-то раз, когда я раздавала в церкви бюллетени, у чаши со святой водой столпилось несколько леди. И когда в церковь вошла миссис Густафсон, миссис Иверс прошептала:
– Завтра годовщина смерти Марка.
Покачивая головой, старая миссис Мердок заметила:
– Потерять ребенка – что может быть хуже? Нам следует послать цветы или…
– Вам следует прекратить сплетничать, – огрызнулась миссис Густафсон. – По крайней мере, во время мессы.
Леди окунули в святую воду дрожащие пальцы, быстро перекрестились и скользнули на свои скамьи.
– Мне очень жаль… – Я провела пальцем по рамке фотографии.
– Мне тоже.
От печали в голосе миссис Густафсон мне стало не по себе. Никто никогда не навещал ее. Ни родня по мужу, ни французская семья. А что, если все, кого она любила, умерли? И она, наверное, не слишком хотела видеть здесь меня, чтобы не вспоминать старые потери. Я шагнула к рюкзаку, намереваясь поднять его.
– Хочешь печенья? – спросила она.
В кухне я схватила с тарелки два самых больших печенья и проглотила их раньше, чем она успела взять одно. Тонкие и хрустящие, сахарные печенюшки были свернуты в трубочки, напоминающие подзорную трубу.
Миссис Густафсон как раз испекла первую партию, так что в течение следующего часа я помогала ей сворачивать в трубочки остальные. И я оценила то, что она ничего не стала говорить о маме, вроде: «Ох, нам так не хватало твоей мамы на родительском комитете, передай ей», или: «Ну, ничего с ней не происходит такого, что нельзя исправить хорошей порцией жареной свинины». Молчание никогда не ощущалось таким приятным.
– Как называется такое печенье? – спросила я, хватая еще одно.
– «Cigarettes russes». Русские сигареты.
Коммунистическое печенье? Я вернула его на тарелку.
– А как вы научились его печь?
– Мне дала рецепт одна подруга, которая их пекла, когда я доставляла ей книги.
– А почему она сама не могла за ними прийти?
– Ей не разрешали ходить в библиотеку во время войны.
Прежде чем я успела спросить, почему не разрешали, кто-то постучал в дверь.
– Миссис Густафсон?
Это оказался папа, что означало – уже шесть часов, время обеда, и мне грозили неприятности. Вытерев с губ крошки, я стала придумывать причины. Время так быстро прошло, я должна была задержаться, чтобы помочь…
Миссис Густафсон открыла дверь, и я ожидала настоящего урагана…
Но у папы были отчаянные глаза, его галстук съехал на сторону.
– Я везу Бренду в госпиталь, – сказал он миссис Густафсон. – Вы не могли бы присмотреть за Лили?
Я хотела сказать, что это не обязательно, но папа уже умчался, не ожидая ответа.
Глава 3. Одиль
Париж, февраль 1939 года
Тень церкви Сент-Огюстен нависла над маман, Реми и надо мной, когда мы возвращались с очередной скучной воскресной службы. Вырвавшись из давящих облаков благовоний, я вдохнула ледяной ветер, чувствуя облегчение оттого, что оказалась вдали от священника и его унылой проповеди. Маман подгоняла нас вперед, мимо одной из любимых книжных лавок Реми, мимо boulangerie, где булочник с разбитым сердцем постоянно сжигал хлеб, к порогу нашего дома.
– Кто у нас сегодня, Пьер или Поль? – суетилась маман. – Ну, кто бы это ни был, он явится с минуты на минуту. Одиль, не смей хмуриться! Конечно, папа́ хочет познакомить нас с этими людьми… И не все они работают в его участке. Но один может оказаться отличным кавалером для тебя.
Еще один обед с ничего не подозревающим полисменом. Всегда было неловко, если гость проявлял интерес ко мне, и обидно, если он интереса не выказывал.
– И смени блузку. Поверить не могу, что ты надела в церковь эту поблекшую тряпку! Что люди подумают? – бросила она перед тем, как умчаться на кухню проверить жаркое.
В прихожей, перед зеркалом с облупившейся позолотой, я заново причесала свои темно-рыжие волосы, а Реми слегка смазал свои непокорные кудри каким-то маслом для волос. Во французских семьях воскресный обед всегда был ритуалом почти таким же священным, как месса, и маман настаивала, чтобы мы выглядели как можно лучше.
– Как бы Дьюи классифицировал этот обед? – спросил Реми.
– Это легко. 841. «Одно лето в