Это же начало — «слишком, слишком человеческое» (вспомним Ницше), — в сочетании с драматическим драйвом, а также открытый финал, сближает Джин Рис с прозаиками 1960-80-х, стремившимися найти симбиоз «последних» вопросов и живого читательского интереса. Но оно же и отличает ее от них. Кажется, один и тот же прием использовали Рис и Стоппард, она в последнем романе «Широко Саргассово море» (1966), он — в пьесе «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» (1966): рассказ от лица эпизодического персонажа известнейшего литературного произведения. Ан нет! При всем внешнем сходстве с постмодернистской эстетикой, с готическим романом, несмотря на присутствие идей феминизма, постколониализма и других явлений современной культуры, главной в романе остается та позиция, которую Джин Рис выбрала для себя в детстве: «встать на другую сторону, слиться с другими… изменить цвет кожи». Во всяком случае, стоит прислушаться к самооценке писательницы: «Помню, когда в детстве я прочитала «Джейн Эйр», я подумала: «Почему она (Шарлотта Бронте. — Н.Р.) решила, что если креолка, то обязательно сумасшедшая? Какой позор — представить Берту, первую жену г-на Рочестера, умалишенной!» И, помню, я тогда себе сразу сказала: будь моя воля, я бы описала все, как было на самом деле. Казалось, я вижу эту несчастную тень».
Итак, Джин Рис — повесть об одинокой девушке в большом чужом городе — «Путешествие во тьме».
Наталья Рейнгольд
Часть первая
1
Чувство было такое, словно упал занавес и скрыл все, что я знала раньше. Как будто пришлось родиться заново. Изменились цвета, запахи, само восприятие происходящего. Не просто разница между жарой и холодом, светом и темнотой, пурпурным и серым. Ощущение счастья стало другим. И страха — тоже. Вначале Англия мне не понравилась. Я никак не могла привыкнуть к холоду. Иногда я закрывала глаза и представляла себе, что огонь камина или тепло от постельного белья, в которое я закуталась, — это лучи солнца. Или воображала, что я дома, стою у двери и смотрю на залив, виднеющийся за Рыночной улицей. Когда дул бриз, море сверкало, как миллион блесток стекляруса. В тихие дни оно становилось пурпурным, как Тир и Сидон[1]. Рыночная улица пахла ветром, а узкие улочки пахли ниггерами и дымом, и солеными рыбными котлетами, зажаренными на топленом жире. (Котлеты продают чернокожие женщины, они носят их в тазах на голове и кричат: «А вот горячие рыбные котлетки, свежие да румяные»). Странно, но об этом я думала чаще, чем о чем-либо другом, — о запахе улиц и франжипани[2] и о смешанном запахе лайма, корицы, гвоздики и сластей, приготовленных из имбиря с патокой, а еще о запахе ладана после похорон или о шествии во время праздника тела Христова, и о пациентах, толпящихся возле приемной врача, и о запахе морского бриза, совсем не похожем на запах ветра, дующего с суши.
Иногда мне казалось, что я снова там и что Англия — это лишь сон. Бывали и такие минуты, когда Англия становилась реальной, и сон исчезал, но я никак не могла соединить их вместе.
Прошло время, я привыкла к Англии, и она даже стала мне нравиться. Я привыкла ко всему, кроме пронизывающего холода и ощущения, что города, в которые мы приезжали, все как один похожи друг на друга. Мы постоянно переезжали из одного места в другое, и оно оказывалось точно таким же, как предыдущее. Всегда имелась узкая серая улица, ведущая к служебному входу в театр, и еще одна узкая серая улица, где мы снимали жилье, и ряды домишек с трубами, похожими на трубы игрушечных пароходов, и серым дымом цвета серого неба; и серые каменные набережные, твердые, голые и прямые, протянувшиеся вдоль серо-коричневого или серо-зеленого моря; и главная улица с названием Корпорейшн-стрит или Хай-стрит, или Дьюк-стрит, или Лорд-стрит, по которой вы бродите и глазеете на магазины.
Местечко называлось Саутси.
У нас были хорошие комнаты. Хозяйка сказала:
— Нет-нет, я не сдаю жилье артистам.
Но она не захлопнула перед нами дверь. Моди немного поговорила с ней, стараясь держаться, как настоящая леди, и хозяйка сдалась:
— Ну что ж, для вас я могу сделать исключение.
На следующий же день она начала скандалить, потому что обе мы встали поздно и Моди спустилась вниз в ночной рубашке и рваном кимоно.
— Расхаживаете полуголые по гостиной, а из окна все видно, — ворчала хозяйка, — и это в три часа пополудни. Добываете дому дурную славу?
— Не беспокойтесь, мэм, — сказала Моди, — через минуту я поднимусь наверх и переоденусь. У меня с утра дикая головная боль.
— А мне ваша головная боль ни к чему, — сказала хозяйка. — К обеду извольте одеться прилично. И не болтаться по дому в ночных рубашках.
Она хлопнула дверью.
— Знаешь что, — сказала Моди, — эта старая курица начинает меня раздражать. Я скажу ей пару ласковых, если она еще раз прицепится.
— Не стоит обращать внимания, — сказала я.
Я лежала на диване и читала роман Золя «Нана»[3]. Книга была в бумажной обложке с цветной картинкой, на которой плотная брюнетка размахивала бокалом. Она сидела на коленях лысого джентльмена в смокинге. Шрифт в книге был очень мелким, и от бесконечной вереницы слов возникало странное чувство — грусти, волнения и страха. Его рождал не смысл того, что я читала, а бесконечный поток темных, неясных строчек.
Позади дивана виднелась стеклянная дверь, за которой была маленькая комната без мебели. Еще одна стеклянная дверь вела в огороженный сад. Дерево у ограды было подстрижено так, что напоминало человека с обрубками вместо рук и ног. В серо-желтом свете неподвижно висело белье.
— Я сейчас оденусь, — сказала Моди, — а потом надо пройтись подышать воздухом. Давай сходим в театр и посмотрим, есть ли для нас письма. По-моему, пошлая книжонка, как считаешь?
— Местами очень даже неплохо, — ответила я.
— Знаю — про шлюху. По-моему, это отвратительно. Бьюсь об заклад, что мужчина, который пишет книгу про