2 страница
с охотничьей вышки, да из ружья помощнее. Этих оленей откармливают кукурузой и приучают к человеку, как домашних питомцев, а люди могут пострелять себе вволю да почувствовать азарт, будто побывали на настоящей охоте. Как ни крути, а всё же сложнее подстрелить оленя, дотащить тушу до багажника и водрузить голову на стену, чем сходить в магазин и купить такое же количество бифштекса. А ведь есть ещё такие, кто любит мазать лица звериной кровью и позировать на камеру, будто это делает их кем-то вроде бесстрашных воинов. Можно подумать, проклятый олень был вооружён и опасен.

Но что-то я увлёкся нравоучениями, надо бы вернуться к рассказу. Речь-то шла о том, как мы жили и что за дичь водилась в дебрях. Так вот, был ведь там ещё Человек-козёл. То есть наполовину человек, а наполовину козёл, и рыскал он обыкновенно в окрестностях моста, который назывался Шатучим. Вплоть до времени, о котором я вам рассказываю, я его никогда не видел, но пару раз ночной порой выслеживал в лесу опоссумов и вроде бы слышал, как он стонет и завывает там внизу, у канатного моста — мост этот опасно нависал над рекой и колебался от ветра при свете луны, а блики играли на металлических тросах, словно феи на качелях.

Верили, что этот Человек-козёл якобы похищает домашних животных и детей, и хоть сам я не знал ни одного ребёнка, которого бы он съел, иные фермеры заявляли, будто бы он таскает у них скотину, а среди знакомых мне ребят некоторые божились: утащил, мол, Человек-козёл у них двоюродных братьев, и с тех пор о них ни слуху ни духу.

Говорили, что за большую дорогу он не заходит, потому что по ней часто гоняют туда-сюда — на машине или же пешком — заезжие баптистские проповедники, из-за чего дорога вроде как и сама становится святым местом. За это дело прозвали мы её Пасторской дорогой.

Поговаривали также, что Человек-козёл не кажет носа из дебрей, которыми заросла вся пойма реки Сабин. Якобы возвышенностей не переносит. Мол, с его-то копытами — а на ногах у него, ясное дело, копыта — передвигаться ловчее всего по влажному и густому растительному месиву.

Папа говорил — никакого Человека-козла не существует. Это, мол, бабьи сказки, какие можно услышать по всему Югу. Говорил, будто то, что слышал я, — всего лишь звуки воды и голоса зверей и птиц, но, доложу я вам, от этих звуков по спине бежали мурашки, а больше всего напоминали они и в самом деле блеяние раненой козы. Мистер Сесиль Чеймберс, который работал вместе с папой в парикмахерской, сказал, что это, по всей видимости, был ягуар. Они временами попадаются в лесных дебрях, а их крики могут сойти за женский вопль — так сказал мистер Чеймберс.

Мы с сестрой, которую звали Том — ну, вообще-то Томасина, но все мы кликали её Томом, потому что так было проще запомнить и потому что она была настоящей пацанкой, — так вот, мы с самого утра и до темноты пропадали в этих дебрях. Для тогдашних детей в этом не было ничего необычного. Лес нам был всё равно что вторым домом.

Был у нас пёс по имени Тоби — помесь гончей, терьера и дворняги. Охотником этот шельмец был отменным. Только вот летом тысяча девятьсот тридцать третьего встал он как-то раз на дыбы под деревом, чтобы ловчее было облаивать выслеженную белку, а у дуба, под которым он встал, отвалилась сгнившая ветка и упала прямо на пса, да так крепко его огрела, что у Тоби взяли да отнялись задние лапы вместе с хвостом. Нёс я его домой на руках — пёс скулил, а мы с Том плакали.

Папа был в поле, пахал на Салли Рыжей Спинке и пытался подрыть плугом пень, который всё никак не выходило выкорчевать. То и дело пробовал он подрубить его топором у корневища да спалить на костре, но пень был упрям и не поддавался.

Увидев нас, папа прервал пахоту, сбросил с плеч поводья, оставил Салли Рыжую Спинку стоять в поле запряженной в плуг. Пошёл через поле нам навстречу, а мы поднесли ему Тоби, уложили перед ним на рыхлую свежевспаханную почву, и папа осмотрел собаку.

В отличие от большинства фермеров, папа почти никогда не носил комбинезона. Одевался всегда в защитного цвета штаны, рабочую рубашку, рабочие башмаки и коричневую фетровую шляпу. Если же хотел принарядиться, облачался в чистую белую рубашку и повязывал тонкий чёрный галстук, а остальной наряд составляли всё те же защитные штаны да рабочие башмаки — разве что шляпа тоже менялась на менее потрёпанную.

В тот день он снял пропитанную потом шляпу, присел на корточки и нахлобучил шляпу себе на колено. Волосы у папы были тёмно-каштановые, а в лучах солнца можно было заметить в них первые проблески седины. У него было слегка удлинённое лицо и светло-зелёные глаза — добрые, но глядящие, как казалось, прямо в душу и видящие тебя насквозь.

Папа так и сяк подёргал Тоби за лапы, попытался выпрямить ему спину, но на это пёс лишь жалобно взвыл.

Немного погодя, словно бы прикинув все за и против, папа велел нам с Том взять ружьё, отнести несчастного Тоби в лес и положить конец его мукам.

— Не хотелось мне вас о таком просить, — сказал папа. — Только хошь не хошь, а придётся.

— Будет сделано, — ответил я, но слова с трудом выползали из горла, словно бы им, как и Тоби, перешибло хребет.

По нынешним временам это жестоко, но тогда в наших краях небогато было ветеринаров, да и не хватило бы у нас денег, захоти мы отдать пса на лечение. К тому же всё, что сделал бы ветеринар, мы собирались сделать и сами.

Что ещё отличало тогдашнюю жизнь от теперешней — о том, что такое смерть, узнавать приходилось довольно рано. Этого было не избежать. Мы разводили и резали кур и свиней, охотились и рыбачили, так что постоянно сталкивались со смертью. В таком разе, думается, мы уважали жизнь сильнее, чем иные уважают её теперь, и обрекать собаку на бесплодные страдания было никак нельзя.

В деле, подобном случаю с Тоби, ожидалось, что ты исполнишь всё сам, а не станешь сваливать ответственность на других. Негласно, но чётко понималось, что Тоби — это наш пёс, а значит, мы за него и в ответе. И раз уж на то пошло, то это была моя прямая ответственность, потому что я был старше.

Подумал было я обратиться к маме — она собирала в курятнике снесённые с вечера