Старик снова пососал трубку и на минуту притих, думая при Иегову и Континентальный конгресс. Он глядел в огонь, и лицо у него теперь было уже не злобным, а только язвительно-насмешливым.
– Грубая все больше была публика, неотесанная, славные наши отцы-основатели. Но одно можно сказать про них точно: не чета нынешним. Свиньи жирные – мозги куриные, этим удовольствия подавай, им бы только себя ублажать.
Он поглядел на потолок, и мальчик тоже задрал голову. Старуха перестала расхаживать. Старик плотно закрыл глаза, понурился, потом поднял веки, но так все и смотрел себе в колени. Губы он поджал, цыкнул зубом, его кустистые белоснежные брови рдели в свете камина. Может быть, на минуту он и почувствовал раскаяние, но тут же от него отделался. Задумчиво кивая самому себе, он повторил:
– Грубая, неотесанная публика, «грязная чернь», как называл их генерал Джордж Вашингтон, но было что-то, во что они верили: видение им было, можно сказать, как в Библии. Из-за этого они и врали, и кровь лили, а кое-кто и кости сложил. А теперь из-за чего врут, сынок, а? Мыло, матрацы – вот из-за чего нынче врут! Кока-кола, открытые разработки, снегоходы, дезодорант для подмышек! Черт-те что! Скажите спасибо, что нельзя снова кликнуть на землю стариков. То-то была бы баня, уж можешь мне поверить, если бы увидели они, как мы тут живем, в этой республике!
Дед не глядя потянулся за стаканом на полу возле ноги, все еще наэлектризованный негодованием, но злорадно похохатывая при мысли, как это все было бы: отцы-основатели бредут с кладбища – страшные, пустоглазые, синие мундиры в червях, дула мушкетов забиты землей – и учиняют новую революцию. Он покосился на мальчика: тот по-прежнему сидел, робко сложив ладони, и смотрел в потолок. Не то чтобы уж прямо оправдываясь, старик сказал:
– Ничего, ей полезно. – И помахал длинной узкой кистью: – Спит уж, поди.
Он отпил виски, поставил стакан обратно на ковер возле своего грубого башмака, и тогда оказалось, что трубка у него погасла. Он вытащил спичку из кармана рубахи, чиркнул по каменному краю камина и поднес огонь к трубке.
Но мальчик все равно понимал, что старик негодует всерьез, и все равно знал – хотя и не понимал этого, – что и сам он в глазах деда каким-то образом оказался заодно со злом. Они оба сидели и глядели в огонь, оба видели в нем какие-то образы: сову, медведя с раскинутыми лапами, – но видели совсем не одно и то же, а каждый свое.
Старик родился в век призраков и жил в нем по сей день, может быть, последний из его обитателей, да и тот одолеваемый сомнениями. Когда морозным зимним утром окна в его доме оказывались разрисованы цветами, лесами, водопадами и лавинами, он верил – если, конечно, всерьез не вдумываться, – что это работа Деда Мороза, лучшего в мире художника, как говаривал когда-то его остроглазый дядька. Внук, который жил в лучше отапливаемом доме, никогда не видел таких окон. Старик верил – если, конечно, особенно не вдумывался – в эльфов, и в фей, и в мелкую нечисть, и в Дьявола, и в Санта-Клауса, и в Иисуса Христа. Мальчику, еще когда он был совсем маленький, объяснили, что все это сказки. На том же затененном уровне сознания старик верил в Итена Аллена, грубого медведя и ругателя, чьи очки хранились в Беннингтонском музее рядом со счетом из катамаунтской таверны, по соседству с которой он обитал, – побуревшие строки, твердые и реальные, как писания Джедидии Дьюи, проповедовавшего о конце света, – у этого пра-пра-правнук Чарльз мастерил теперь для знакомых превосходную мебель под XVIII век и разъезжал по Новой Англии на паре вороных коней, запряженных в двуколку или высокие расписные сани: едет себе, ухмыляется, по сорокаградусному морозу, когда автомобиль не заведешь. Верил старик – по крайней мере не меньше, чем в воскрешение из мертвых, – и в Дэниеля Уэбстера, который однажды держал речь перед четырьмя тысячами людей в глубокой долине на дне зеленого амфитеатра гор – там теперь лесной участок, владение Джона Маккулоха. И так же твердо он верил в Сэмюеля Адамса, хитроумного старого разбойника, от которого не чаяли как избавиться Франклин и Континентальный конгресс, без которого не мыслили себя Сыны Свободы, неумолимого, как Смерть, и столь же нежеланного гостя на пасхальном празднике; для старика он был такая же реальность, как Пег Эллис, проживающая на Моньюмент-авеню в Старом Беннингтоне, которая получила от покойного мужа Джорджа – а тот от своего деда, а тот прямо от адресата – выцветшие письма Сэма Адамса, какие он не сумел разыскать и сжечь, когда Бэрр нагнал на людей страху.
Но не только предания, не только мифы истории, ее герои, будоражащие фантазию, обучающие приниженный дух взвиваться на дыбы, – не только новоанглийская желчь питали бешенство старика. Он хотя во многом ошибался – этого объективный наблюдатель не смог бы отрицать, – хотя он, бесспорно, был, что называется, сильно чокнутый, но у него действительно имелись самые что ни на есть настоящие, неподдельные собственные мнения по разным вопросам. Он знал, что мир темен и страшен. И с этим ничего не поделаешь. «Люди-то обычно думают, – любил он рассуждать, – что любую трудность можно разрешить, если будешь больше знать: ну, да мы в Вермонте не такие дураки». Он видел внезапный падеж целых овечьих отар – вдруг, ни с того ни с сего, безо всякой причины, какую можно было бы вовремя обнаружить. Видел пожары, видел войну и ее последствия: один его сосед – было это лет тридцать назад – охотился с ружьем за собственной женой и детьми и всех перестрелял как зайцев – огнеметчиком был на войне, убивал в Германии и медаль получил. Он, Джеймс Пейдж, с Сэмом Фростом и еще двумя соседями, их уж на свете нет, обошли тогда все выгоны и рощи, тела искали. Он видел один раз, как упал с балкона ребенок и разбился насмерть и как батрака затянуло в кукурузорезку. Видел смерть