– Дедушка. – Она один раз слышала и видела в заднее окно, как Дикки обратился к старику, и дыхание его на морозе вылетело белым облачком. Джеймс не отозвался, и тогда мальчик тронул его рукав, осторожно, как городской житель трогает лошадь. – Дедушка, что это значит, вот ты говоришь: холод зверский?
– На звериную мерку, – ответил ее брат, отпихивая мальчика подальше от своего топора. – Холоднее не бывает. – И больше ничего, он был скуп на слова, как и на все остальное. Колол дрова в одних только тонких шерстяных перчатках.
Дикки переждал немного, потом спросил:
– А что такое крапивный норов?
– Кто его знает.
Старик примерился, прищурился и с силой саданул . топором. Он колол вязовые кругляки. В году только две недели бывает так холодно, что можно колоть вяз. Очень многие думают, что вяз вообще топором не возьмешь. «Свои хитрости», – говорил Джеймс. И больше ничего не прибавлял.
Дикки спросил:
– Дедушка, а что такое ядрена коза?
Он пританцовывал, согревая ноги.
Топор ударил снова, звук такой чистый-чистый, словно камень о камень – было двадцать градусов ниже нуля, – и кругляк распался на две половины, будто по волшебству. Джеймс отвел топор и бросил на мальчика самодовольный, шутливо-свирепый взгляд:
– А почему свиньи спят на деревьях?
Он и не подозревает, как похож на их сумасшедшего дядю Айру, подумала тогда сестра. Конечно, говорить ему об этом она не стала. Он бы только обрадовался, пожалуй; да глядишь, еще бы злее стал.
– Ступай-ка домой, в тепло, мальчик, – сказал Джеймс и указал топором.
– А мне не холодно, – ответил Дикки. И продолжал притоптывать, весь в клубах пара, руки в варежках запрятав под мышки.
– Рассказывай, не холодно, – буркнул старик, но гордость в дедовском голосе удерживала мальчика на месте, словно цепь. И Салли, возмущенная, отвернулась от окна.
Целеустремленность.
Она опять посмотрела в книгу – вернее, опять обратила внимание на то, что читает, потому что, пока мысли ее блуждали, глаза продолжали сами привычно скользить по строчкам, от слова к слову, как вымуштрованные лошади на пахоте. Она отвела их назад к тому месту, где перестала воспринимать смысл, и с удовлетворением убедилась, что Питер Вагнер говорил не всерьез, как она подумала вначале, а с презрением и злостью, насмехаясь над психиатром, насмехаясь над всем тупым, самодовольным миром. Она снова представила себе, как он висит в пальто, а под ним – клубящийся туман и разноцветные огни Сан-Франциско. Психиатра она рисовала себе у поручней моста, в шляпе, под глазами мешки. А полицейских – как штурмовиков из кинофильмов про вторую мировую войну.
– Давайте веревку, – сказал кто-то.
Глядеть вниз на колышущийся туман, насколько ему удавалось опустить голову, было все равно что глядеть сверху на облака.
– Это из Кьеркегора, – сладким, заинтересованным голосом произнес доктор Берг.
– Вы интеллигент, – сказал он.
Спустили веревку с крюком на конце, стали подводить под него. Он отпустил левую руку и повис на одной правой, и тогда доктор Берг сказал: «Не надо» – и шепотом добавил: «Лучше дайте мне с ним поговорить».
Доктор Берг сказал:
– Вы думаете, я не знаю, что такое страдание? Вы страдаете.
– Свидетель бог, это правда.
Это была неправда, вот только онемение в пальцах прошло, и ожила боль.
– Вы чувствуете, что жизнь пуста и бессмысленна. Вы начитались философов – вы жаждали мудрости, – но нигде не нашли ответов. Вы теперь, можно сказать, авторитет в экзистенциализме, абсюрдизме, – он произнес это на французский манер.
– О да, видит бог.
– Любовь – иллюзия. Надежда – наркотик для народа. Вера – одна глупость. Вот ваши ощущения.
– Да.
– Пусть бросается, – холодно сказал доктор Берг.
Руки в кожаных перчатках разжались, но он остался висеть.
– Там что, пароход подо мной? – спросил он.
Берг засмеялся.
– Вы испытываете меня, друг мой. Вы очень сложная натура.
– Есть подо мной пароход?
– Нет. Сейчас нет.
– Вы тоже очень сложная натура. Если уж не ваша взяла, то пусть я тогда расшибусь к эдакой матери в лепешку о какой-нибудь проходящий мимо говенный пароход.
Он посмотрел вверх: грибообразное лицо улыбалось.
– Возможно, вы и правы, – проговорил доктор Берг. – Вас это ставит в несколько зависимое положение, не правда ли? Вы слишком пьяны и не в состоянии сами определить, нет ли под вами в данную минуту парохода, а я, как профессиональный психиатр, не могу избежать личной заинтересованности в пациенте, и если уж обречен на неудачу, то скорее предпочту увидеть, как вы расшибетесь о палубу парохода, чем допущу, чтобы вас унесло в открытое море.
– Верно, – сказал он. Он заплакал, внимательно прислушиваясь к пароходным гудкам. – Современный мир – это погибель для души. Я все испробовал: любовь, наркотики, виски, погружение в Древний Символический Океан, – но всюду, куда ни обратись, обман, притворство. Я хочу умереть! – Он быстренько взглянул на Берга и снова вниз. – У-а-а! – зарыдал он.
– Я понимаю ваши чувства, – сострадательнейшим голосом сказал доктор Берг. – Думаете, я сам их не испытывал? Послушайте, я женат, у меня милая добрая жена, трое малых добрых деток. Думаете, мне неведомо отчаяние?
– Когда мы стали жить не по правде?
– Вопрос, которым задавался Лев Толстой.
По мосту уже опять катили машины. Все-таки это бесчувственно с их стороны. Откуда они знают, что Питер Вагнер не та самая потерявшая рассудок девушка из мансарды или кривоногая проститутка, почти ребенок? Впрочем, ведь жизнь – это компромисс. Надо доставлять почту, надо завозить продукты: миндаль в Сан-Диего, соки в Пасадену. Благослови бог, благослови бог. Его отец составил себе состояние на сахарной свекле. Превосходный человек; немощный, задыхающийся от кашля в последние годы, но оптимист до самого конца. Деревенское происхождение. «Европейцы, – говорил он, – умеют жить. Мы мелюзга в сравнении с мудрыми старыми европейцами». Что бы он ни говорил, все было верно, по крайней мере на данный момент. Питер Вагнер своего отца уважал бесконечно, восхищался им чуть ли не религиозно, хотя и ни в чем не был с ним согласен. «Центральное правительство