Отношения между отцом и матерью внешне оставались дружественными. Отец почти каждую неделю приезжал в свой старый дом в Реховоте и проводил многие часы на кухне, беседуя с матерью.
— Ты теперь видишь его чаще, чем в те времена, когда вы жили вместе, — сказал ей однажды Авнер.
Она пожала плечами.
— Ты думаешь, что самое важное в жизни, это чувства? Разреши тебе заметить, что это не так.
Авнер истолковал эти слова как знак того, что мать восприняла разрыв с мужем без всякой враждебности, считая, что это ее патриотический долг. Почему было ей не пожертвовать своим положением замужней женщины, когда другие отдавали за Израиль жизнь? Она ни разу не произнесла ни одного осуждающего слова ни в адрес отца, ни в адрес Вильмы, хотя говорить о ней избегала. Из отдельных ее высказываний следовало, что Вильма была одним из испытаний, «выпавших на долю твоего бедного отца», таким же как арест и тюрьма.
Авнер понимал ее позицию, но втайне не мог не чувствовать некоторого презрения. Ему было бы понятнее, если бы она проклинала свою судьбу.
Совсем по-другому все это переживал отец. Он не скрывал, что обижен судьбой, хотя понять что-нибудь из его намеков было трудно. «Когда ты все выполнил, это конец, — часто повторял он. «Ничего для тебя не пожалеют, пока ты нужен. Ты — фигура! Но когда ты все выложил, они на тебя плюют». И прибавлял: «Если, конечно, тебе посчастливилось, и им останется, на кого плевать». Авнер, бывало, спрашивал: «Кто это «они»? Кто?»
На это отец обычно не отвечал. Но потом, после нескольких минут молчания добавлял: «Используют тебя, точно ты апельсин. Выжимают все, что можно. Досуха, а затем выбрасывают».
Хотя отец не касался деталей, все и так было понятно. Он стар. Кстати, он и старым-то еще не был. Ему было примерно пятьдесят пять лет. Но в Израиль он возвратился раздавленным. Не в связи с арестом и допросами, нет. «Все зависит от точки зрения, — объяснил он как-то Авнеру. — С одной стороны, один-два-три года тюрьмы — это очень плохо, с другой — пустяк. Я мог бы это выдержать, стоя на голове». Его настроение не было связано и со здоровьем, хотя к докторам он наведывался довольно часто. Не тревожили его и денежные затруднения, хотя он очень нуждался, имея лишь небольшую пенсию. После своего возвращения отец дважды пытался наладить собственный бизнес, но ничего из этого не вышло.
Истинная причина его депрессии была запрятана глубже.
«Они дают тебе возможность полюбоваться драгоценными камнями, — заметил он однажды в разговоре с Авнером. — Ты держишь эти рубины в руках, можешь даже позабавиться, поиграть ими». Все эти драгоценности, мол, будут твоими, если ты сделаешь то-то и то-то, говорят они. И так без конца. «Когда наступает соответствующий момент, и ты приходишь за своими рубинами, стучишь в дверь… Извините, говорят они, какие рубины? Как ваше имя, кстати?»
«Что все это значит?» — вспоминал Авнер свой вопрос. В ответ отец только качал головой.
Отец не лгал. Авнер был в этом уверен. Но, может быть, то, что казалось истиной ему, не воспринималось так другими людьми? Если существует только одна-единственная истина для всех и на все времена, то что остается делать маленькому «екке»? «Екке», у которого нет способностей, чтобы выгодно продавать и покупать, нет способностей, чтобы стать математиком или химиком? Неужели он обречен всю жизнь стричь курам когти? И никогда не увидит вновь Франкфурт? Что же ему остается? Ездить с Шошаной раз в неделю на попутках на пляж в Ашдоде? Ждать от теткиного друга работы в «Эль-Але»? Оставаться добропорядочным «екке», вопреки опыту, накопленному за четыре года в кибуце и послужному списку в армии? Никогда ничего не пытаться сделать ни для себя, ни для своей страны? Только потому, что у отца это не получилось? Может быть, это не их вина, или не полностью их? Может, отец все же взялся за дело не с того конца?
Авнер заполнил все анкеты и отдал их девушке. Через несколько минут она впустила его в другую комнату, дверь которой он не заметил. В комнате с металлическим шкафом для папок с документами и единственным стулом для посетителей за деревянным столом сидел мужчина средних лет. Он внимательно взглянул на Авнера и, пожав ему руку, предложил сесть.
— Как живете?
— Спасибо, хорошо, — ответил, слегка удивившись, Авнер.
— А как поживает ваш отец?
— Спасибо, тоже неплохо.
— Прекрасно. А как живет… — Он назвал имя командира части, в которой Авнер служил в армии.
Имена командиров особых подразделений гласности не предавались. Авнеру было неясно, по какой причине принимавший его чиновник назвал это имя — то ли для того, чтобы создать атмосферу доверия между ними, то ли проверяя Авнера. Впрочем, он мог это сделать и из желания самоутвердиться. Авнер решил ответить по-деловому.
Он был в отличной форме, когда я видел его в последний раз.
Это было как будто… в феврале, не так ли? — спросил его собеседник, небрежно подвигая к себе поближе тонкую папку, лежащую на столе.
В марте, ответил Авнер, стараясь не выдать интонацией ни своего раздражения, ни своего удивления. Он и на самом деле испытывал двойственное чувство. С одной стороны, был раздражен этим заигрыванием, с другой — восхищен манипуляциями сидевшего перед ним чиновника. Они, должно быть, трижды проверили все сведения о нем, но тем не менее действовали очень осторожно.
Чиновник предложил Авнеру сигарету. Авнер отказался, отметив при этом, что сам хозяин кабинета себе сигарету не взял. Те, кто сами не курят, обычно и другим не предлагают, так что и это можно было посчитать маленьким психологическим тестом, — а тот ли Авнер человек, за которого себя выдает? Курильщик мог непроизвольно взять сигарету. Вот молодцы! У него возникло непреодолимое желание сделать вид, что он все же хочет закурить — для того чтобы посмотреть, как отреагирует на это его собеседник. Но делать этого Авнер не стал. Напротив, он весь обратился в слух и внимательно слушал то,