Возможно.
— Тогда погибли бы сотни тысяч людей, Джефф.
Человек в инвалидной коляске поднял на него глаза. В его взгляде таилось что-то неопределенное. Может, последний призыв к состраданию, может, смятение — ведь он разрывался между сожалением и угрызениями совести из-за одолевавших его мыслей. Потом Джефф повернулся и посмотрел вдаль, поверх деревьев.
— Знаешь, бывает, иногда задумаюсь о чем-то и берусь за ручки кресла — хочу встать. И тут вспоминаю, что не могу, и проклинаю себя.
Он глубоко вздохнул, словно ему не хватало воздуха, чтобы произнести то, что подумал.
— Проклинаю себя за то, что я такой, и, самое главное, за то, что отдал бы миллионы жизней, лишь бы вернуть свои ноги.
И снова посмотрел ему в глаза:
— Что это было, Уэн? И самое главное, почему это было?
— Не знаю. Думаю, никто никогда не узнает этого.
Джефф слегка покатал кресло взад и вперед, словно напоминая себе этим движением, что еще жив. А может, возникла минутная рассеянность, и снова захотелось подняться и пройтись. Он что-то обдумывал и не сразу сумел облечь свои мысли в слова.
— Когда-то болтали, будто коммунисты едят детей.
Он смотрел на капрала невидящим взглядом, как будто и вправду представлял эту картину.
— Мы победили коммунистов, может, поэтому они не съели нас.
Помолчав еще немного, он совсем тихо добавил:
— Только пожевали и выплюнули.
Потом он как бы очнулся и протянул руку. Капрал пожал ее, почувствовав, какая она крепкая и сухая.
— Удачи, Джефф.
— Убирайся к черту, Уэн. И поскорее. Терпеть не могу плакаться белому. На моей коже даже слезы кажутся черными.
Уэнделл отошел с полным ощущением, будто что-то теряет. Будто оба что-то теряют. Помимо уже утраченного. Он сделал всего несколько шагов, когда Джефф окликнул его:
— Эй, Уэн.
Он обернулся и увидел на фоне заката силуэт человека в коляске.
— Трахни там кого-нибудь и за меня.
И сделал недвусмысленный жест.
В ответ Уэн улыбнулся:
— Ладно. Получится — будет от твоего имени.
Капрал Уэнделл Джонсон ушел, глядя прямо перед собой, невольно по-солдатски чеканя шаг. По дороге в казарму больше ни с кем не здоровался и не разговаривал.
Дверь в ванную была закрыта. Он всегда закрывал ее, потому что иначе прямо напротив входа оказывалось зеркало, а ему не хотелось встречаться с собственным отражением.
Он заставил себя вспомнить, что уже с завтрашнего дня ему придется привыкать к этому. Ведь не существует милосердных зеркал, все они точно отражают что видят — безжалостно, с невольным садистским равнодушием.
Он снял рубашку и бросил ее на стул, подальше от жестокой правды другого зеркала — в стенном шкафу. Снял ботинки и вытянулся на постели, заложив руки за голову, огрубевшие шрамы на ладонях соприкоснулись с такими же шрамами на голове — к этому ощущению он уже привык.
Из приоткрытого окна, за которым, предвещая сумерки, начинало темнеть синее небо, доносился ритмичный стук скрывавшегося где-то на дереве дятла.
тук-тук-тук-тук… тук-тук-тук-тук…
Память заложила коварный вираж, и стук превратился в глухой кашель автомата Калашникова, воссоздавая голоса и картины.
— Мэтт, где, блин, это дерьмо? Откуда они стреляют?
— Не знаю. Ничего не видно.
— У тебя же гранатомет, шарахни-ка туда, в кусты.
— А что с Корсини?
Хриплый от страха голос Фаррелла донесся откуда-то справа:
— Корсини кончился. Тоже на мине…
тук-тук-тук-тук…
Голос Фаррелла затих.
— Давай, Уэн, двигай! Надо спасать свою задницу. Они же сейчас мокрого места от нас не оставят…
тук-тук-тук-тук… тук-тук-тук-тук…
— Нет, не туда! Там все открыто!
— Господи, да они повсюду!
Он открыл глаза и позволил окружающим предметам вернуться на свои места. Шкаф, стул, стол, кровать, окна с необычайно чистыми стеклами. Здесь тоже держался запах ржавчины и дезинфекции. Это помещение долго служило ему убежищем после бесконечных месяцев, проведенных в палате, где врачи и медсестры хлопотали вокруг него, стараясь облегчить боль от ожогов. Здесь он позволил своей почти не пострадавшей памяти вернуться в свое опустошенное тело, обрел ясность мысли и дал самому себе одно обещание.
Дятел на время перестал терзать дерево. Это показалось хорошим знаком, завершением военных действий, части прошлого, которое он так или иначе мог оставить за плечами.
Которое должен был оставить за плечами.
Завтра он уйдет отсюда.
Он не представлял, что ждет его за стенами госпиталя, не знал, как встретит его этот мир. На самом деле ни то ни другое не имело никакого значения. Его интересовал лишь предстоящий долгий путь, потому что в конце ожидала встреча с двумя людьми. Они уставятся на него с ужасом и изумлением, как на что-то совершенно невероятное. И тогда он заговорит, обращаясь к этому ужасу и этому изумлению.
И наконец убьет их.
Он улыбнулся, не ощутив боли. И незаметно уснул. В ту ночь он спал спокойно — не слышал никаких голосов и впервые не видел во сне каучуковых деревьев.
Глава 2
В дороге его удивили пшеничные поля.
По мере продвижения на север и приближения к дому они волнистым ковром бежали по сторонам шоссе, а по ним скользила легкая тень летевшего стрелой междугородного автобуса «грейхаунд», которым двигали бензин и безразличие.
Порывы ветра и тени облаков словно оживляли и поля, и воспоминания — о каком-то случайном попутчике, теплом цвете свежего пива, гостеприимном сеновале.
Он помнил это ощущение. Когда-то он ел пшеничный хлеб.
Он испытывал эти чувства каждый раз, когда прежними своими руками гладил волосы Карен и вдыхал ее неповторимый женский аромат. И когда с болью в сердце покидал ее после месячного отпуска — этой жалкой иллюзии неуязвимости. Армия предоставляла его всем, кого впервые отправляла на фронт.
Ему дали тридцать дней рая и всех мыслимых мечтаний, прежде чем из военного терминала в Окленде отправить на Гавайи, а затем на авиабазу в Бьен Хоа — военный распределитель в двадцати милях от Сайгона.
А потом был Суан Лок — там-то все и началось, там он и заработал свой небольшой надел ада.
Он отвел взгляд от дороги и пониже натянул козырек бейсболки. Темные очки держались на шнурке — у него практически не осталось ушей, чтобы нацепить заушники. Он закрыл глаза и замкнулся в этой хрупкой тени. И вспомнил другие картины.
Во Вьетнаме не было пшеницы.
Вообще не было светловолосых женщин. Разве что какая-нибудь медсестра в госпитале, но руки его почти утратили чувствительность, да и не возникало желания приласкать кого-то. Но самое главное — он не сомневался, что ни одна женщина не захочет, чтобы он это сделал.
Никогда больше.
Длинноволосый парень в цветастой рубашке, сидевший справа от него по другую сторону прохода, проснулся. Протер глаза и широко зевнул. Пахнуло потом и травкой. Он повернулся и принялся что-то искать в полотняной сумке, лежавшей на соседнем кресле. Достал небольшой приемник, после недолгих поисков