Эд был неравнодушен к ней.
Не день за днем, а ночь за ночью они играли в прятки в тихой свежести огромного, мрачного кладбища, обращаясь друг к другу вполголоса и тихонько смеясь между собой. И сейчас Эд вспоминал, до чего же они были спокойными для их детского возраста. Но тщетно пытался он вспомнить какие-нибудь другие игры кроме игры в "кошки-мышки", в которой нужно было дотрагиваться друг до друга. Он был, однако, абсолютно уверен, что дотрагивался до них, и при этом не мог вспомнить, как это было. Но то, что особенно помнилось, это — лицо Сьюзи, ее улыбка и голос девочки, восклицавшей: "Ой, Эд-ди!"
Позднее Эд никогда никому не рассказывал то, о чем он вспоминал. Позднее, это тогда, когда начались неприятности. Все началось с того, что из школы пришли какие-то люди и стали спрашивать, почему Бабушка не посылает его в школу.
Они говорили с ней очень долго, потом говорили с Эдом, и все это — в какой-то путанице. Эд помнил, как плакала Бабушка, а человек в голубом костюме все показывал ей кучу документов.
Эд не любил вспоминать об этом, так как это было началом конца всего. После прихода этого человека не было больше вечеров у камина, не было больше игр на кладбище, а Эд не видел больше никогда ни Джо, ни Сьюзи.
Этот человек заставил плакать Бабушку, говоря ей о некомпетентности, о небрежности и о какой-то чертовщине, называемой психиатрическим обследованием, только потому, что Эд сдуру рассказал ему, что играет на кладбище и испытывает удовольствие, слушая друзей, которые приходят к Бабушке.
— Если я правильно понимаю, то бедному ребенку понарассказывали столько историй, что ему кажется, что он все это видел сам? — упрекал этот человек Бабушку. — Так дольше продолжаться не может, госпожа Моз. Забивать голову ребенку такими патологическими глупостями о покойниках!
— Да они не мертвые! — возражала Бабушка, и Эд никогда ее не видел, несмотря на слезы, такой разгневанной. — Ни для меня, ни для него, ни для кого из их друзей. Я прожила почти всю мою жизнь в этом доме с тех пор, как эта война Филиппинская отняла у меня моего Роберта, и впервые я принимаю кого-то, кто был бы нам столь чужд. Другие же постоянно приходят к нам и мы делим вместе одну обитель, если можно так сказать. Они не умерли, сударь, и ведут себя как добрые соседи. Для Эда и меня, они, черт возьми, куда более реальны, чем люди вам подобные!
И хотя он перестал задавать ей вопросы и обращался с ней вежливо, с оттенком подчеркнутой любезности, этот человек не слушал Бабушку. Впрочем, все с этого момента казались вежливыми и любезными, даже другие мужчины и одна дама, которые были с ним и которые пришли за Эдом, чтобы увезти его на поезде в сиротский дом.
Это был конец. В приюте не было больше цветов каждый день, и хотя Эд был со всех сторон окружен детьми, никто из них не был похож ни на Сьюзи, ни на Джо.
И дети, не более чем взрослые, были с ним не особенно любезны. Они были всего лишь "так себе". Госпожа Вод, директриса, сказала Эду, что ей бы было очень приятно, если бы он смотрел на нее как на маму, и это лучшее, что она могла сделать после того травмирующего опыта, который он пережил.
Эд не понимал, что она хотела сказать и что понимала под "травмирующим опытом", а она ему на этот счет объяснений не давала. Она не хотела также говорить ему, что сталось с Бабушкой и почему она никогда не приходит его навестить. И в самом деле, каждый раз, когда он задавал ей вопрос относительно своего прошлого, она заявляла, что ей нечего ему сказать, что для него самое лучшее — это забыть все, что с ним случилось перед тем, как он попал в сиротский дом.
И постепенно Эд забывал. С годами ему удалось забыть почти все, и именно поэтому он испытывал такую боль, бередя свою память.
За два года своего пребывания в госпитале в Гонолулу большую часть своего времени Эд отдавал тому, чтобы оживить в памяти события. Ему не оставалось ничего другого делать в том лежачем состоянии, в котором пребывал, да и знал он, что, выходя из этого мира, снова захочется в него вернуться.
Перед тем как отправиться служить в армию и после сиротского дома Эд получил от Бабушки письмо. За всю свою жизнь он получил всего несколько писем, а посему вначале фамилия "Госпожа Хэннэ Моз", как, впрочем, и обратный адрес, написанный на другой стороне конверта, ничего ему не напомнили.
А вот содержание письма, всего несколько строк, нацарапанных на квадратном листке бумаги, вызвали внезапный поток воспоминаний.
Бабушка отсутствовала, она находилась в "санатории", как она сама писала, но вот сейчас уже вернулась и "раскрыла" все их махинации, благодаря которым ты оказался "в их лапах". А может быть, Эд хотел вернуться домой…
Ничего больше Эд и не желал. Он желал этого отчаянно. Но на нем уже была солдатская форма, и он ждал приказа отбыть, когда получил это письмо. И, конечно, он написал. И написал еще и тогда, когда был далеко, за морями, переслав ей также часть своего жалованья. Иногда приходили Бабушкины ответы. Она ждала его на побывку. Она читала газеты. Сэм Гэйтс говорил, что война — это ужасная вещь.
Сэм Гэйтс…
Эд был теперь мужчиной и понимал хорошо, что Сэм Гэйтс был в некотором роде вымышленным персонажем. Но Бабушка продолжала рассказывать об этих вымышленных персонажах: господине Виллисе, госпоже Кассиди, а также о "нескольких новых друзьях", которые приходят к ней в дом.
"И уж такое количество свежих цветов сейчас, мой мальчик, — писала Бабушка. — Практически не проходит и дня, чтобы не появлялось огромное количество цветов. Конечно, я уже не такая активная, учитывая, что мне уже перевалило за семьдесят шесть, но тем не менее я продолжаю ходить за цветами".
Письма перестали приходить, когда Эда ранило. И в течение очень долгого периода все прервалось в жизни Эда: для него теперь ничего более не существовало кроме госпитальной койки, доктора, медсестер, уколов каждые три часа и боли. Вот чем ограничивалась вся жизнь Эда… Именно этим, а также попыткой вернуться к воспоминаниям.
Однажды Эд чуть было не рассказал все психиатру, но вовремя сдержался. Это