2 страница
что это древний рецепт, что испокон веков так от кашля лечились, таблеток-то раньше не было! И всем всегда помогало! Но целые сутки ожидания Нинка никогда не выдерживала — она просила дать ей настоя пораньше и зажмуривалась от счастья, когда бабушка несла к ее широко раскрытому птенцовому рту большую ложку с волшебной жижей. Одновременно с Нинкой всегда лечилась и сама бабушка, разведя медовую редьку водочкой. Она заливала в себя драгоценные капли, смачно крякала и обычно говорила что-то эдакое: «Не пить горького — не видеть и сладкого» или: «Тяжело болеть, а тяжелее того над болью сидеть».

Но бабушка к ним из деревни приезжала редко — это так, к слову.

Нина жила с папой и мамой на первом этаже старого-престарого шестиэтажного дома без лифта в маленькой квартирке с приличной по размеру кухней и двумя миниатюрными комнатками, заставленными до потолка полками с книгами. Их высокий дом отделял своим мощным дореволюционным телом двор от улицы, и пройти внутрь можно было только через арку, с которой давным-давно зачем-то сняли богатые кованые ворота, и теперь попасть во двор мог каждый. Справа от арки стоял дом пониже да постарше фасадного, в три этажа, с довольно неуклюжей надстройкой на крыше — зачем ее сделали и кому она предназначалась, понять теперь было невозможно: то ли бывшая голубятня, то ли отслужившая свое мастерская затрапезного художника, то ли вообще чердак для всякого хлама. Подъездов в том доме было три, и вечно, даже зимой, их двери почему-то оставались открытыми настежь. Хотя были подъезды еще и с улицы, но те соседи в Нинкином дворе почти не появлялись.

Напротив трехэтажного дома с уродским курятником на самом верху торчал желтый двухэтажный, совсем дряхлый и облупившийся, но очень милый особнячок, весь в трещинах и морщинах. Подъезд там был один, а квартир всего четыре, по две на каждый этаж. Балкончики на втором этаже были чудо как хороши: широкие, с белыми балюстрадами и барельефами над каждой дверью. С барельефов смотрели вполне добродушные и скучающие львы, давно потерявшие свое царьзверское достоинство. А прямо напротив арки высился забор — просто забор, и все! За ним шла какая-то многоэтажная жизнь, колосились высоченные деревья, но жизнь эта уже считалась чужой, ею никто и вовсе не интересовался.


Посреди двора рядом с высокой раскидистой липой цветнела всеми красками детская площадка, совсем небольшая и серьезно потрепанная двумя послевоенными поколениями местных. Она была невероятно красочная. Изначально она была зеленой: после войны это была главная краска страны, и в зеленый красилось все, от подъездных стен до кладбищенских решеток. Видимо, зеленуху замесили тогда, в конце 40-х, в промышленных масштабах, чтоб оттенить серость разрухи и кое-как, хотя бы цветом, приблизиться к природе. Спустя пару лет зеленая краска с железных качелек местами сошла, и выступила опасная, режущая детские руки, ржа. Зеленую жирно подкрасили белой краской, которая осталась от ремонта у кого-то из запасливых и нежлобливых соседей. И эти зелено-белые качельки какое-то время приятно радовали глаз, пока снова не облупились. Бросили клич. На этот раз красную в майонезной баночке принес художник Серафим, главный дворовый матерщинник. Но краски этой веселой на все раны категорически не хватило, и кто-то привез желтую с дачи. Так детская площадка накапливала цвета, веселела год от года, приодеваясь в новое, радостное и необыкновенное. Хотя со временем чуть покосилась, но не вся, конечно. Песочница никуда и не думала коситься, просто с возрастом чуть ссохлась и сильнее припала к земле, почти сровнявшись с ней и похоронив в своих песочных слоях поколения совочков, формочек и лопаток. А кроме песочницы что там было-то? Невысокая горка и одинокие скрипучие качельки на толстых цепях, вот и вся детская площадка!

Нина больше всего уважала качели: нравился ей ритм монотонного покачивания, сначала слегка, совсем чуть-чуть, а потом как р-р-раз! — и она отталкивалась, взлетала все выше и выше, и ей уже становилось страшно, и душа зависала где-то под облаками, а там воздух и счастье!



Вот и теперь она ловко с них спрыгнула, отметив, что получилось дальше обычного, а качельки еще чуть поскрипывали, и даже пыль под ними пока стояла столбом. Рядом с площадкой для молодняка кренилась слегка поплывшая вбок беседка из зеленых реек, где днем сиживали дворовые тетки-бабушки, а вечером гуляли подростки или куролесили пьяницы. Этот караул имел свои четкие часы работы: тетушки заступали после обеда, грузно усаживались, потирая опухшие колени и начиная нескончаемые разговоры о своих почти прожитых и растворяющихся жизнях, а как смеркалось, пост сдавался местным алкашам — обязательно местным, пришлые не допускались! Местных алкашей было мало — вернее, всего один, Мишка. К вечеру, как темнело, бабы уходили парами, а последняя пара во что бы то ни стало дожидалась сменщика, иначе как можно было без присмотра оставить двор? Сейчас-то август, всегда кто-то есть, а по холоду, бывало, к вечеру двор опустевал совсем. Дядя Миша, родной дворовый алкаш, крепко выпив, всегда хорошо пел, и его раскатистый бас выливался из горла, как вино из кувшина, без натуги и усилий. Причем каждую песню он объявлял, как и положено в концертах. Объявлял всегда одинаково: «Музыка народная! Слова народные! «Вечерний звон»! Исполняет Михаил Шамшурин!» И начиналось протяжное и внушительное бомканье на полчаса. Это произведение было его любимым. Иногда он затихал, и соседи уже шли к окошку, чтобы понять причину прекращения выступления, но он звонко икал и менял репертуар без должного объявления: «Я вчера была твоею, а сегодня Мишкина! Хер у Мишки как сосна на картине Шишкина!».

Пока он пел из-под липы — громогласно, по-молодецки, ища пьяненькими глазами хоть каких зрителей, жена его Лизавета даже и не показывалась. Как только петь переставал — все: значит, завалился где-нибудь. Он мог и в луже уснуть-утонуть, если дождь — было один раз такое, еле откачали. Мог по зиме в какой-нибудь сугроб свалиться замертво, и тогда надо было его по-срочному бежать спасать, чтоб, не дай бог, ничем не примерз. Соседи об этой его привычке падать в неподходящих местах знали и зимой всем двором поддерживали в живом состоянии, притаскивая сразу после пения на дом к жене. Так он и жил от сезона к сезону, пьяно, шумно и почти не приходя в сознание. Но до зимы в августе было далеко, чего о ней было думать-то?


Сегодня в тени беседки и в ожидании вечерней охранной смены остались две бабы — Бабрита и тетя Труда, могучие, упитанные и какие-то основополагающие, как марксизм-ленинизм.

Но время шло, а Миша со своими