6 страница из 124
Тема
родился Женя в Москве.

Когда отец ушел на фронт, мать с Женей перебрались сюда, к деду. Вместе было полегче, понадежнее и к тому же теплее, с печкой. Это не в московской ледяной квартире на Арбате, где зимой сорок первого года полопались трубы, а из уборной торчал огромный желтый смерзшийся гриб.

Дедушка Жени до войны был стеклодувом. Он не расставался со своей работой дольше обычного, любил эту тяжелую профессию и, когда ушел уже с завода, скучал по ней, хоть его обожженные легкие болели. Кашляя, дед делился с внуком своей тоской — в рассказах о сияющем стеклянном пузыре, о хрустальных каплях и волшебном звоне хрупких бокалов и ваз.

Жилось им очень трудно. Отец пропал без вести в первые месяцы войны. Мать ходила по окрестным деревням, меняла на крупу и горох свои довоенные платья, отцовские брюки, наволочки и простыни и детские вещи, из которых Женька вырос. А когда все это барахлишко кончилось, «инженерша» нанималась копать мерзлую картошку на совхозном неубранном поле, перебирать гниющие яблоки в амбаре и даже бралась шить по избам юбки, если у кого была швейная машинка.

Женька оставался дома с дедушкой, жалел его, старался сберечь его уходящую жизнь, одалживал у соседей то горстку крупы, то полчашки сушеной морковки. Когда дедушка умер, соседи помогли девятилетнему Женьке сколотить гроб и занести дедушку в этом гробу на чердак дома, чтобы мать, вернувшись с приработков, смогла с ним проститься и похоронить.

Дедушка умер летом, в самую жару, и пролежал там, на чердаке, десять дней, дожидаясь матери… Но был такой сухонький, изголодавшийся, что его не тронуло разложение. Он стал как мощи.

Соседи помогли матери тележкой свезти дедушку на погост. А потом попросили вернуть долг, в который влез Женька.

Узнав эту историю Женькиного детства, я боялась ходить на чердак. Но «дачу» нашу любила. Мне нравилась старая грубоватая мебель из пропитанных олифой досок и кровать с никелированными шишечками. И блюдо из дымчатого стекла на стене — дедушкино изделие.

В этом доме мы с Женей провели нашу свадебную ночь. Ранним утром он вышел в сад, сорвал самую пышную ветку сирени и положил ее возле моей щеки, пока я еще спала.

Я открыла глаза, увидела белый пахучий цветок, потом плюшевую скатерть на столе, потом открытое окно, а за окном Женю. Он ходил по палисаднику в синем тренировочном костюме, тоненький и стройный. «Мой муж», — подумала я. К этому слову еще надо было привыкнуть. Я еще не умела обращаться с таким словом властно и как бы между прочим, как делают это благополучные замужние женщины. «Мой муж» — это могла произнести уже совершенно не я, а женщина из взрослой жизни, вроде мамы или теток, которых надо было слушаться. Вот у них были мужья. Но Женька… какой он муж?

Все то, что было между нами, все эти взгляды, это молчание, с которым он садился в аудитории рядом со мной, эти часы в «читалке», когда формулы крутятся перед глазами, эти записки: «Ты скоро домой? Провожу», — разве все это может превратиться в «мой муж»?

— Ты сволочь, — говорила подружка. — Что ты все вертишься. Не беспокойся, никто не думает, что ты станешь специалистом. Все знают, чем ты занята.

Подружка резала правду-матку в глаза. Таким уж она оказалась честным и принципиальным человеком. Все знали также, что она человек открытый и нелицеприятный, может на бюро, и может на общем собрании, и вообще достойна всяческого уважения. Женю она, оказывается, быстро раскусила и презирала за ничтожество и зазнайство. В чем подружка и призналась со всей прямотой на собрании, когда Женю хотели избрать старостой курса. Ребята даже было заколебались в своем намерении. Его кандидатура прошла лишь потому, что встала Федорова и басом пообещала выбросить всю эту подружкину правду-матку на помойку вместе с ее честностью и принципиальностью да еще «надавать по ухам, чтоб не гадила».

К счастью, подружка вскоре пошла в гору, завихрилась там где-то возле деканата, что-то составляла и переписывала для факультета, собирала какие-то студенческие комиссии для проверки дисциплины и руководила вовсю.

А мы с Женей остались без надзора.

После того случая в коридоре он влюбился в меня совершенно глупо и, как мне казалось, безнадежно. Потому что «страх подумать», что нам с ним, к примеру, делать вдвоем? Но он упорно пытался отсечь меня от стайки и даже героически выучился танцевать. Как он считал. А я считала, что он просто прыгает. Показывает укушенного осой козла на лужайке.

Я с ним козу показывать не собиралась. Он очень сердился и, в частности, заявил, что мне в таком случае на танцах делать абсолютно нечего, институтские вечера с большим успехом пройдут и без меня.

Мы обычно доругивались в шестой аудитории, где он однажды обнял меня и поцеловал. Что это, оказывается, был поцелуй, я узнала уже потом, когда плакала. Он так утверждал, хотя после этого странного действия я целых пять минут, выпучив глаза, не могла перевести дух. А на следующее утро мама задумчиво спросила, что это за «такое лиловое» у меня на щеке.

Я, естественно, после «поцелуя» старалась больше Жене в этом смысле не попадаться. По крайней мере, в пустых аудиториях. Куда его как раз тянуло.

В такой сложной личной обстановке до меня как-то приглушенно доходили события внешнего мира. В Америке разворачивалась кампания по «расследованию антиамериканской деятельности», мелькали имена крупных ученых, писателей, кинематографистов, подвергавшихся гонениям. В Корее шла война — и воспринималась как глухой отзвук минувшей битвы, как бы последний исход мирового зла… Потом было серое, набухшее сыростью начало марта. Москва, строгая, аскетически чистая, нетронутая еще стройплощадками, держалась на пределе своего довоенного облика. Но в малолюдности узких ее переулков, в новой, непривычной еще череде лип, высаженных в гнезда, пробитые на тротуарах улицы Горького и забранных по-европейски чугунными узорчатыми решетками, уже как бы сквозило затишье накануне грядущих перемен, разительного всплеска, поворота исподволь накопленных городом сил. В скрытой за старыми стенами скученности, в образцовом порядке улиц и блещущего мрамором метро нарастало движение быстро развивающейся жизни, и молодое поколение москвичей, как бы разом и дружно подросшее, выплескивалось все явственнее, понемногу тесня спокойное и выносливое, работящее и преданное, неприхотливое женское лицо военной Москвы.

Даже в мартовское туманное и неверное утро, когда по всем статьям полагалось бы быть весне, солнышку и лужам, Москва хмурилась недоверчиво, строго, придерживаясь мнения об извечном обмане мартовских дней.

Мы шли с Женей по Тверскому бульвару, туманная, предвесенняя мгла плескалась между деревьями, под ее покровом мы добрались до памятника Тимирязеву. Почему-то именно под ним, под этим столпообразным, облаченным в каменную тогу академиком, Женя решил

Добавить цитату