– Если бы я был не я, – прошептал он, – а лучший и красивейший человек… и был бы свободен…
Он сжал ее холодные поцарапанные в недавнем походе руки, поцеловал в ладони.
Так когда-то целовал Гинзбург, когда она была совсем маленькой, еще при маме.
Она сама его соблазнила.
Да, он приходил, пил коньяк с ничего не замечающим Гинзбургом, рассказывал о планах новой экспедиции. Ляля почти не участвовала в разговорах, только слушала и умирала от этого немыслимого чуть хрипловатого голоса. Она страстно увлеклась кухней, потому что Одоевцев иногда оставался к ужину. Боже, все кулинарные рецепты оказались на один лад, из книги «О вкусной и здоровой пище», где не чувствовалось никакого вкуса! Она расспрашивала старушку-соседку «из бывших», стояла в очередях, изобретала свои печенья и соусы. Потом принялась шить наряды – мастерила из старых маминых платьев роскошные и несуразные юбки, знала, что ему все нравится. Потом она придумала, как спровадить Гинзбурга, – купила билет на «Петрушку» Стравинского, без предупреждения, на тот же вечер, кто бы устоял!
Одоевцев пришел как обычно около восьми, растерялся, не увидев отца, но она не стала отвечать на вопросы, она обняла его прямо тут, в коридоре, около вешалки со старыми шляпами, она целовала его руки, прекрасные мужские руки с длинными пальцами, и щеки, и бороду, и плакала от избытка чего-то, переполнявшего грудь. И тогда он вдруг застонал, еле слышно, и обнял Лялю за колени, да, за колени, как маленький. Она сама сняла платье, потому что он запутался в юбках и складках, сама потянула его к старому помятому дивану Гинзбурга. Было, конечно, больно, но это не имело никакого значения, он обнимал ее, обнимал все крепче, отчаяннее, как тонущий человек, и вдруг застонал, громко, до крика, так что Ляля вовсе забыла о себе и только закрывала его от этого страдания и муки.
Потом он все никак не мог уйти, хотя совсем не стоило сегодня встречаться с Гинзбургом, он все целовал ее руки, плечи, крепко сжимал ладонями обветренные щеки. И только у двери, уже стоя в пальто, вдруг охнул, испуганно заглянул в круглую, поглупевшую от счастья физиономию:
– Слушай, а ты понимаешь что-нибудь в женских проблемах? Ты умеешь предохраняться?
– Нет еще, – беззаботно ответила Ляля, – но скоро научусь.
Но учиться в тот раз не пришлось. Потому что она уже была беременна. Уже два часа или даже больше. С той самой минуты, как он застонал в ее объятьях.
* * *Наступивший 1963 год оказался для Гинзбурга на редкость неудачным. Все началось с постыдной, какой-то водевильной истории с любимыми женщинами, – они узнали о существовании друг друга. Проще говоря, запутался с бабами, старый дурак! Главное, сам виноват, подвела унаследованная от Мирьям Моисеевны доброта и нерешительность. Первая из его возлюбленных, певица, замечательная яркая брюнетка, одним прикосновением могла свести с ума, но была немного истерична, да еще обременена ревнивым мужем. Вторая, давняя коллега, милая и одинокая учительница химии, наоборот, не слишком привлекала сексуально, но за прошедшие годы стала добрым и верным товарищем. Немыслимым казалось расстаться с любой из них, он окончательно заврался, был уличен во лжи и вскоре обнаружил себя в обидном, но заслуженном одиночестве. Друзья к тому времени тоже как-то разбрелись – у одного родился ребенок, второй тяжело запил, хороший человек Саша Одоевцев неожиданно уволился и уехал к черту на рога, в Иркутск кажется, ему предложили кафедру.
За всеми этими нескладными событиями Гинзбург немного забыл про Лялю, тем более она все время проводила дома, старательно училась и не надоедала капризами, как бывало прежде. Страсть к кулинарии прошла, что привыкшего к ее увлечениям Гинзбурга совсем не удивило, зато она перестала курить и вместо нечесаной стрижки отрастила волосы и собирала их в маленький гладкий хвостик, становясь трогательно похожей на Анну Львовну. Только с нарядами ее привычки не изменились, все мастерила себе разные хламиды из старых маминых платьев. Однажды, посмотрев на очередной мешок, совершенно скрывающий чудесную Лялькину фигурку, Гинзбург заявил:
– Всё! Восемнадцать лет, невеста можно сказать, завтра же идем и покупаем нормальное красивое платье. Как раз ко дню рождения!
– Хорошо, – безразлично согласилась Ляля, – только не завтра, а попозже. Через три месяца.
– Через три месяца? Почему? Что ты опять затеваешь?! – вдруг испугался Гинзбург. – Почему именно через три?
– Потому, – спокойно ответила Ляля.
Что, что он мог поделать?!
Он бы убил этого подлеца, задушил собственными руками, но Лялька категорически отказывалась назвать имя. На все вопросы она только отрицательно мотала головой.
– Старый приятель-хиппарь?
– Нет!
– Однокурсник?
– Нет!
– Может, какой-то насильник?
– Нет, нет, нет!
– Ляля, девочка, но ведь нельзя же так, пусть хоть придет, объяснится, это же целая новая жизнь, не игрушки какие-нибудь!
– Он ничего не знает, – тихо сказала Лялька.
Ну как, как могла она рассказать? Про это совпадение друг с другом, эту нежность в руках, губах, в словах, бессвязно осыпающих ее? И его восторг, и отчаяние. И его беспомощный отъезд ровно через месяц, в самый разгар сессии, в какую-то чужую ненужную глушь – «я не имею право ломать жизнь всем на свете, я преступник, старый и бессильный преступник».
Разве можно было рассказать? Все сразу становилось обычной банальной историей – роман студентки с женатым преподавателем. Скучно и мерзко. Гинзбург бы никогда не простил. Никто бы не понял и не простил. Никто бы не поверил, что она совершенно не жалеет, что это было, было и останется с ней. Навсегда останется с ней.
Гинзбург узнал через год. Анечка, дочка Ляли уже прочно стояла и даже пыталась ходить, держась пухлыми ручками за стенки манежа.
Однажды, вернувшись с работы и привычно толкнув вечно незакрытую дверь, Гинзбург был поражен странной тишиной, стоявшей в квартире. Анечка, правда, гулькала, но не слышалось в ответ привычной Лялиной скороговорки, не шипели сковородки, не лилась вода. Гинзбург бросился в комнату. Ляля молча стояла у окна. Прямо на полу, лицом к Анечке сидел мужчина, сжимая руками голову как при сильной боли. Это был Александр Петрович Одоевцев. Старый еще школьный друг Сашка Одоевцев, милейший человек, эстет и эрудит, страстный ученый и коллекционер.
– Ты?! – осененный внезапной догадкой закричал Гинзбург. – Так это ты, гад?!
Сашка встал, откинул голову, как бы ожидая пощечины.
Красиво! Онегин и Ленский, Пушкин и Дантес, Моцарт и Сальери, кто там еще, черт бы