Чем дольше встреченный приятель знал его, тем более бывал смущен и обескуражен. Ведь он всегда был самым что ни на есть приличным, сдержанным джентльменом, обычно мыслями был устремлен в иные времена и посредством вежливой обходительности исподволь как бы даже извинялся за свое высокое общественное положение (что было несколько смешно, потому что высота его положения вся была в его воспоминаниях и другим совершенно не очевидна). Уж кто-кто, а он-то был последним, от кого можно было ждать громкого оглашения обид или обращения за сочувствием: таких вещей он не делал, даже когда умерла его жена, и когда умерла дочь, тоже не делал; однако вот он – тычет тебе в нос письмо, призывая в свидетели тому, как бесстыже какой-тот парень вновь и вновь тянет с него деньги, и даже теперь, когда он над тем парнем в очередной раз сжалился, тот – представляете? – вступил в сговор с его домработницей, чтобы украсть мебель! Некоторым казалось, что он говорит о собственной мебели, и у них возникало впечатление, будто старика оставили в пустом доме, без кровати и стула. Советовали идти в полицию.
– Да ну, что проку? – возражал он. – Это ж такие люди. С них взять-то нечего.
Зашел в обувную мастерскую, поздоровался с Германом Шульцем.
– Помните ботинки, на которых вы мне поменяли подошву, – ну, те, которые я привез из Англии? Вы мне их делали четыре или пять лет назад.
Мастерская была как пещера, над каждым рабочим местом висело по лампочке под жестяным абажуром. Вентиляция в мастерской работала ужасно, но мужественные тамошние запахи – клея, кожи и гуталина, а также новых, только что вырезанных из фетра стелек и полусгнивших старых – не беспокоили мистера Маккаули. Здесь его сосед Герман Шульц, очкастый, болезненного вида искусник-мастеровой, вкалывал не разгибая спины и зимой и летом. Вооружившись дьявольского вида кривым ножом, он вырезал из кожи фигурные заготовки, потом забивал железные гвозди, подставляя с обратной стороны тяжелую оправку, и они у него сами собой загибались острием назад. Фетр и войлок он резал на специальном станочке, похожем на циркульную пилу в миниатюре. На другой конец вала надевал то мягкий полировальный круг, который тихо шуршал, то другой, обернутый бумажной шкуркой, – этот шумел погромче, временами до взвизга, – а наждак, так тот и вовсе стонал и жужжал на высокой ноте, как механическое насекомое; и все это пронизывал и подчеркивал ритмический индустриальный стук швейной машины, способной запросто пробивать толстую кожу. Все звуки и запахи, как и действия, с которыми они были связаны, за много лет мистеру Маккаули примелькались, но прежде никогда не останавливали на себе его внимание. Вот Герман с ботинком в руке выпрямился, смахнул сор со своего почерневшего кожаного фартука, улыбнулся, кивнул, и перед мистером Маккаули вдруг предстала вся жизнь соседа, безвылазно прошедшая в этой норе. Захотелось как-то выразить ему сочувствие, или восхищение, или что-то большее, что не вполне еще обрело форму в сознании.
– Как не помнить, – сказал Герман. – Такие ботинки хорошие были!
– Чудные ботинки. Представляете, я купил их во время свадебного путешествия. В Англии. Правда, забыл уже, где именно, но только не в Лондоне.
– Да я помню, вы рассказывали.
– Вы на славу тогда их починили. До сих пор живы-здоровы. Прямо новую жизнь им дали. Хорошо работаете.
– Что ж, спасибо. – Герман бросил быстрый взгляд на ботинок, который держал в руке.
Мистер Маккаули понял, что мастеру хочется вновь вернуться к работе, но отпустить собеседника так сразу просто не мог.
– А со мной тут такое произошло! Просто шок. Кое на что аж глаза открылись.
– Да ну?
Старик вытащил письмо и принялся вслух зачитывать из него фрагменты, перемежая их саркастическими смешками.
– Бронхит у него! Пишет, что слег с бронхитом. Не знает уж, на какой кривой козе подъехать. Пишет: «…незнаю, к кому обратиться». Ну, уж он-то всегда знает, к кому обратиться. А как переберет уже всех и вся, прямиком ко мне. «Всего несколько сотен, мне бы только на ноги подняться». Вишь, просит меня, умоляет, а сам уже втянул в заговор мою домработницу. Про это я еще не говорил? Украла у меня машину мебели и уехала с ней на запад. Они, оказывается, спелись: этакие шерочка с машерочкой. И это человек, которого я выручал, причем столько раз! И ведь ни разу он мне не вернул ни шиша. Хотя нет, нет, надо быть честным: один раз пятьдесят долларов. Всего пятьдесят из многих сотен. Да тысяч! В войну он, понимаешь ли, служил в ВВС. Таких шибздиков и впрямь чаще всего в ВВС берут. И вот ходят потом, выпятив грудь, героев из себя корчат. Мне, может, не следовало бы так говорить, но я думаю, что война кое-кого из этих ребят как раз испортила, они после нее не могут приспособиться к нормальной жизни. Но этим же нельзя прикрываться. Или можно? Я же не могу ему все прощать бесконечно только из-за войны.
– Конечно не можете.
– Я раскусил его с первого взгляда, сразу понял, что ему нельзя доверять. Это что-то невероятное. Вижу его насквозь, а все равно позволяю себя облапошивать. Есть, есть такие люди. Их потому и жалко, что они жалкие людишки, мошенники несчастные. Это же я его устроил на работу в страховую компанию – оставались у меня тогда кое-какие связи. И конечно, он там все дело загробил. Остолоп. Такие люди, наверное, всем на пути попадаются – остолопы от рождения.
– Это да, тут вы правы.
Жены сапожника, миссис Шульц, в тот день в мастерской не было. Обычно она стояла за прилавком, принимала обувь, уносила мужу, показывала, потом возвращалась назад и передавала клиенту сказанное мастером. Потом выписывала квитанцию, а плату принимала при выдаче заказчику починенной обуви. Тут мистеру Маккаули вспомнилось, что летом ей делали какую-то операцию.
– Что-то вашей жены сегодня нет. Она здорова?
– Решила сегодня чуток передохнуть. Вместо нее сейчас дочка. – Герман Шульц кивнул в направлении полок справа от прилавка, где на всеобщее обозрение были выставлены готовые башмаки.
Повернув голову, мистер Маккаули увидел Эдит, дочку мастера, которую почему-то не заметил, когда входил. По-детски тоненькая девчушка с прямыми черными волосами, стоя