— Но все равно, — заявил он, — я не собираюсь быть психиатром.
Теперь ветер и в самом деле набрал силу, пандус плавучего причала подбрасывало вверх-вниз, вверх-вниз.
— Представляю, сколько ненормальных тебе приходится встречать по работе, — сказала миссис Киттеридж, поудобнее располагая ноги: под ее подошвами на полу машины скрипели песок и мелкие камешки.
— Да, бывает.
Он поступил на медицинский факультет, собираясь стать педиатром, как его мать, но его влекла психиатрия, несмотря на то что, как он полагал, психиатрами люди становятся из-за своего тяжелого детства и ищут, ищут, ищут в работах Фрейда, Хорни, Райха[8] и других ученых объяснения, почему они стали такими, как есть, — анально-ретентивными, нарциссичными, эгоцентричными уродами, в то же время, разумеется, отрицая этот факт. Какого только дерьма он не наслушался от своих коллег, от своих профессоров! Его собственные интересы сузились до проблем, возникающих у жертв мучительства, но и это ввергло его в отчаяние, и когда он наконец попал под руководство доктора Марри Голдстайна, д. ф. н., д. м. н.[9] и поведал ему, что собирается работать в Гааге с теми, кого били по пяткам до голого мяса, чьи тела и души оказались губительно искалечены, доктор Голдстайн спросил: «Вы что, чокнутый?»
А Кевин был как раз увлечен одной чокнутой, Кларой, ну и имечко! Клара Пилкингтон. Она казалась самой нормальной из всех, кого он встречал в своей жизни. Ничего себе, а? А ей надо бы носить на шее вывеску «Предельно чокнутая Клара».
— Ты ведь знаешь старую поговорку, верно? — спросила миссис Киттеридж. — Психиатры все психи, кардиологи — бессердечны…
Кевин повернулся к ней лицом:
— А педиатры?
— А детские врачи — деспоты, — признала миссис Киттеридж и пожала плечами.
Кевин кивнул.
— Да, — еле слышно ответил он.
Минуту спустя миссис Киттеридж сказала:
— Ну, знаешь, твоя мама, наверное, просто ничего с этим поделать не могла.
Он был поражен. Желание пососать костяшки пальцев превратилось в какой-то болезненный зуд; он провел руками взад-вперед по коленям, обнаружил дыру в джинсах.
— Я думаю, у мамы было биполярное расстройство психики, — произнес он. — Только никто никогда диагноза не поставил.
— Понятно, — кивнула миссис Киттеридж. — Сегодня ей, вероятно, смогли бы помочь. У моего отца не было биполярного расстройства. У него была депрессия. И он всегда молчал. Может, и ему смогли бы сегодня помочь.
Кевин не ответил. Он подумал — может, и не смогли бы.
— И мой сын. У него тоже депрессия. Видно, по наследству.
Кевин взглянул на нее. Бусинки пота выступили у нее под глазами, там, где наметились мешки. Теперь он разглядел, что на самом деле она выглядит много старше. Да, конечно, не могла же она до сих пор выглядеть такой же, как тогда, — учительницей математики в седьмом классе, которой так боялись ребята. Он и сам ее боялся, хоть и любил.
— А чем он занимается? — спросил Кевин.
— Он врач-ортопед.
Кевин ощутил, как темное облачко печали плывет к нему от старой учительницы. Порывы ветра теперь задували во всех направлениях, так что залив стал похож на сине-белый, по-сумасшедшему глазированный торт, гребешки волн бежали то в одну сторону, то в другую. Листья тополей возле марины трепетали, стремясь вверх, ветви клонились все в одну сторону.
— Я думала о тебе, Кевин Каулсон, — сказала Оливия Киттеридж. — Часто.
Он прикрыл глаза; слышал, как она подвинулась в кресле рядом с ним, слышал, как скрипят камешки на резиновом коврике у нее под ногами. Совсем уж было собрался сказать: «Я не хочу, чтобы вы думали обо мне», когда она вдруг произнесла:
— Мне твоя мама нравилась.
Он открыл глаза. Пэтти Хоу опять вышла из ресторанчика: она направлялась к дорожке, что шла перед мариной, и в груди у Кевина вдруг родилось какое-то волнение, ведь там, впереди, — голая скала, если память ему не изменяет, крутой обрыв прямо в море. Но она наверняка это знает.
— Да, я знаю — она вам нравилась, — сказал он, глядя в широкое, умное лицо миссис Киттеридж. — Вы ей тоже нравились.
Оливия Киттеридж кивнула:
— Умная женщина. Она очень умная была.
Кевин задавался вопросом: сколько же времени все это будет продолжаться? И все же то, что она знала его мать, имело для него значение. В Нью-Йорке ее никто не знал.
— Не знаю, известно тебе или нет, но с моим отцом было то же самое.
— Что — то же самое? — Он нахмурился и на миг провел между губами костяшку указательного пальца.
— Самоубийство.
Кевин хотел, чтобы она ушла. Пора уже было ей уходить.
— Ты женат?
Он покачал головой.
— Ну да. Мой сын тоже не женат. Моего мужа это просто с ума сводит. Генри хочет всех поженить, чтобы все были счастливы. А я говорю, ради всего святого, дай ему время. Здесь у нас и выбора-то особого нет. А там, в Нью-Йорке, я думаю, ты…
— Да я не в Нью-Йорке.
— Прости, не поняла?
— Я не… Я больше не живу в Нью-Йорке.
Он услышал, как она собралась о чем-то его спросить; ему казалось, она вот-вот оглянется, посмотрит на заднее сиденье, увидит то, что лежит у него в машине. Если так случится, ему придется сказать ей, что он должен ехать, придется попросить ее уйти. Он следил за ней уголком глаза, но она по-прежнему смотрела только вперед.
В руке у Пэтти Хоу Кевин заметил большие ножницы. В развевающейся вокруг ног юбке она стояла у ругозы, срезая ветки с белыми цветами. Он не сводил глаз с Пэтти, за ней простирался волнующийся залив.
— А как он это сделал? — Кевин отер руку о джинсы.
— Мой отец? Застрелился.
У пришвартованных яхт высоко вздымалась корма, потом резко опускалась, словно их одергивало какое-то разгневанное подводное чудище. Белые цветы дикой ругозы наклонялись, выпрямлялись и снова наклонялись, их зубчатые листья колебались, словно и они — морские волны. Кевин увидел, что Пэтти отошла от кустов и потрясла рукой, как будто укололась шипами.
— И никакой записки, — сказала миссис Киттеридж. — Ох, моей матери тяжко пришлось из-за отсутствия записки. Она-то думала, самое меньшее, о чем он мог бы позаботиться, так это записку оставить, как он делал всегда, когда в магазин за продуктами уходил. Мать все повторяла: