2 страница из 71
просто плохо знаете. Он прекрасно знает, что мы просматриваем всю его корреспонденцию, вот и пытается тут создать впечатление, как будто он чуть ли не ангел, с неба свалившийся! Только мы-то тоже не дураки. Кому это всё-таки адресовано? — Офицер перевернул записку и посмотрел на имя на обороте. — «Эмма Розенберг, лично в руки». Никогда о ней раньше не слышал. Ещё одна подружка?

Он уже было вернул записку Генриху, когда рука его замерла в воздухе и он снова с недоверием перечитали имя.

— Постойте-ка, а разве Розенберг не еврейская фамилия?

— Еврейская.

— Но… Что же тогда выходит… Он что, с еврейкой… любовь крутил?

— Да, с еврейкой. И не только любовь, у них ещё и сын есть. Эрнст Фердинанд Розенберг-Кальтенбруннер.

Лицо у офицера вытянулось от изумления к большому удовольствию Генриха.

— Он замучил миллионы евреев, а у самого сын с еврейкой?

— Вы всё правильно поняли. — Генрих забрал записку из рук офицера, все ещё пребывавшего в шоке, и убрал её во внутренний карман. — Хорошего дня, офицер.

— Постойте! Вы что, её знаете?

Генрих обернулся и посмотрел офицеру прямо в глаза.

— Да. Она моя жена.

Глава 1

Берлин, 1929

Мой отец всегда говорил, что я была необычным ребёнком. В то время как все нормальные дети не могли дождаться начала уроков, чтобы узнать что-то новое и, самое главное, увидеться с друзьями, я с завидной регулярностью пропускала классы, предпочитая отрабатывать балетные пируэты на одной из площадей Берлина недалеко от моего дома. На сей раз наша домработница Гризельда, спешившая домой с полной сумкой продуктов к обеду, очень некстати меня заметила и охнула, бросив сумку на землю и хватая меня за руку.

— Это что же вы такое, юная леди, вытворяете? Ты же должна быть в школе! И как ты умудрилась сбежать, когда мама тебя за руку в класс отвела?

— Не в класс, а только до крыльца. И как только она ушла, я следом за ней сбежала. Мне эта школа совершенно не нужна! Не нравятся мне все эти дети, не хочу я с ними дружить! И к тому же, ни к чему мне учиться. Я стану известной прима-балериной, когда вырасту.

Естественно, никакого эффекта мои доводы на Гризельду не произвели, и меня снова отвели в школу, только на сей раз моя «надзирательница» лично убедилась, что я вошла в класс.

Я ничего не могла с собой поделать. Мне действительно не нравились мои сверстники. Они были слишком шумные, надоедливые, неорганизованные, и большую часть времени вели себя не лучше, чем куча обезьян в зоопарке. И не важно, как мой отец из кожи вон лез, стараясь приобщить меня к их компании, я куда больше предпочитала общество взрослых, будь то гости моих родителей, престарелая Гризельда, наш семейный доктор — доктор Крамер, или же студенты моего отца, которые иногда заходили к нам, чтобы поработать вместе с ним над судебными исками.

Я особенно любила наши семейные обеды, когда к нам приходило много гостей. Мама всегда одевала меня как маленькую куколку и сто раз предупреждала меня, чтобы я не играла со своей едой и не задавала гостям глупых вопросов. Первое обвинение я всегда находила крайне оскорбительным, потому как я всегда следила за своими манерами за столом, в отличие от моего старшего брата Норберта, который либо развлекал себя тем, что скармливал часть своей порции нашей собаке Мило под столом, либо пытался построить крепость из куриных костей на своей тарелке.

Что до моих «глупых» вопросов, я не думала, что они были хоть в какой-то мере глупыми. На дворе стоял двадцать девятый год, и все говорили об этом новом скандально известном лидере рабочей национал-социалистической партии Гитлере, а потому моё любопытство было вполне оправданным. В конце концов, не каждый политик является руководителем партии, которую официально запретили в Берлине, поэтому было вполне понятно, что я хотела разобраться, о чем был весь шум. Взрослые, казалось, были очень озабочены растущей популярностью этого Гитлера, и хоть мне и было всего девять, я внимательно слушала каждое их слово, словно предчувствуя, что в ближайшем будущем это всё коснётся меня каким-то странным, необъяснимым образом.

Мой отец подтвердил мои подозрения чуть позже в том же году, когда впервые в жизни он усадил нас с Норбертом для первого серьёзного разговора. В первый раз он говорил с нами в своём кабинете и за закрытыми дверями; никогда раньше я не видела его таким серьёзным.

— Мои любимые дети, я хочу, чтобы вы меня выслушали и выслушали хорошенько. То, о чем я сейчас буду с вами говорить, дело крайне нешуточное, и я хочу, чтобы вы пообещали никогда и ни с кем это не обсуждать, вам ясно? Безопасность всей нашей семьи зависит от вашего молчания. О тебе я не беспокоюсь, Аннализа, ты едва говоришь с другими детьми; ты же, сынок, никогда и никому не должен упоминать об этом разговоре, понятно?

— Да, отец.

— Вот и хорошо. — Он прочистил горло и продолжил. — Помните, как я рассказывал вам истории перед сном о ваших прапрадедушке и бабушке?

— О том, как они приехали в Берлин из Польши, потому что Польское правительство их выгнало?

— Да, моя принцесса. Я рад, что ты так хорошо это запомнила. Но теперь я хочу, чтобы ты об этом забыла, раз и навсегда. Договорились?

— Почему, папа?

— Со временем ты поймёшь почему, малышка, а пока просто забудь о том, что мы евреи. Ты же помнишь, как я рассказывал, как польское правительство забрало всё имущество вашего прапрадедушки? А у него было много денег, он был ювелиром, и очень успешным. Нам очень повезло, что по приезду в Германию он догадался взять немецкое имя и перейти в протестантство, чтобы подобного никогда не повторилось с его детьми, и чтобы их никто не притеснял, как это случилось с ним и его семьёй.

— Но ведь по иудейскому закону нельзя перейти в другую религию, разве нет? — Вместе с другими качествами, что мы делили, Норберт обладал моим любопытством и никогда не упускал шанса задать очередной «глупый вопрос». Вот только несправедливость заключалась в том, что он был на пять лет старше меня, и соответственно его вопросы, в отличие от моих, уже не считались глупыми.

— Ты прав, сынок, нельзя. Можно совершить сотню обрядов, но иудей навсегда останется иудеем.

— То есть мы по-прежнему иудеи?

— А вот это как раз я и хочу, чтобы вы забыли раз и навсегда. Если кто-нибудь спросит, мы никакие не евреи и не иудеи, и никогда не были. Мы — потомственные немцы, чистокровные арийцы и добрые, верующие протестанты. Договорились?

— Это потому что рабочая партия не любит евреев?

— Да, сынок. И, боюсь, после того, что случилось