Белый человек уносит ее, а его жена ведет меня в дом. Внутри меня пустота: в груди, в голове, в глазах. Я не плачу, потому что внутри ничего нет. Я уверен, что мне все это снится. Две девочки с тонкими косичками, едва доходящими до плеч, пристально смотрят на меня. Они маленькие, младше меня, а глаза у них такие же голубые, как у белого мужчины, который унес мою мать. А вот белая женщина темноглаза и темноволоса, как я, хотя кожа у нее белая, как луна, а щеки розовые. Я предпочитаю смотреть на нее, а не на голубоглазых детей и надеюсь, что она успеет покормить меня до того, как я проснусь. У меня внутри пусто.
– Это индеец, мамочка? – спрашивает у белой женщины одна из девочек.
– Это мальчик, у которого нет семьи, Сара.
– Значит, мы станем его семьей?
У младшей девочки не хватает двух зубов, поэтому она шепелявит, но я легко ее понимаю. Я часто проводил время с белыми детьми.
– А как его зовут? – спрашивает беззубая малышка.
– Его зовут Джон Лоури, Хэтти, – отвечает белая женщина.
– Это не индейское имя, – морщится Сара. – Так зовут папу.
– Да. Просто он папин сын, – мягко объясняет женщина.
Я начинаю плакать. Из моего горла вырывается вой, и девочки зажимают уши. Младшая заходится плачем вместе со мной, и у меня внутри уже не пусто. Меня переполняют ужас и вода. Она льется у меня из глаз и изо рта.
– Ты вернешься, Джон? – спрашивает отец.
Он смотрит на учетную книгу, лежащую перед ним, но его рука, сжимающая карандаш, неподвижна. Я ничего не понимаю.
– Я буду где-то через час. А где Лерой? Ты хочешь, чтобы я помог на заднем дворе?
– Нет. Не сейчас. Я не об этом. Ты вернешься… в Сент-Джо?
Я сжимаюсь, услышав эти слова, точно он говорит, что не хочет, чтобы я возвращался. Но потом отец поднимает взгляд, и я вижу, как в его глазах, словно солнце на поверхности воды, блестит напряжение. Его лицо кажется бесстрастным, слова звучат безразлично, но в глазах плещутся переполняющие его чувства, и это сбивает меня с толку.
– Куда же я денусь? – говорю я.
Отец кивает, как будто ему достаточно такого ответа. Я решаю, что разговор окончен, и поворачиваюсь к двери, но он вдруг продолжает:
– Я бы понял, если бы ты решил не возвращаться. Мир большой. – Отец приподнимает руку, указывая на все, что находится к западу от широкой реки Миссури, которая протекает рядом с Сент-Джозефом. – Я слышал, что рядом с Форт-Кирни есть деревня пауни.
– Ты хочешь, чтобы я ушел жить к пауни? – Мой голос звучит так сухо, что не выдает чувств, спрятанных глубоко внутри, как подземная река. – Думаешь, там мое место?
Его плечи слегка опускаются.
– Нет. Я этого не хочу.
У меня вырывается недоверчивый смешок. Не то чтобы я злился. На мою долю не выпало никаких немыслимых страданий. Мне не за что мстить отцу, и я не пытаюсь его уязвить. Но все это неожиданно, и я вдруг обнаруживаю, что мое удивление пронизано болью.
После смерти матери я иногда убегал в деревню пауни, чтобы навестить бабушку, но остальные жители племени не питали ко мне теплых чувств и ждали, что я им что-нибудь принесу. Они голодали, а я нет. Однажды я украл у Дженни всю муку и сахар, чтобы пауни меня приняли. Я знал, что отец купит еще, а у моих соплеменников ничего не было. Дженни, не пряча слез, высекла меня прутом, а сестры смотрели на порку из окна. Она сказала, что, если не накажет меня, я продолжу в том же духе. А я все равно продолжал, несмотря на порку. Отец всякий раз добывал еще еды, хотя на это уходило немало времени, и порой мы неделями обходились без хлеба.
Вскоре после этого мы переехали в Сент-Джозеф, и отец продал все, что имел, чтобы купить хорошего осла для разведения мулов. Индепенденс, находившийся южнее, и так был переполнен заводчиками и погонщиками мулов. Сент-Джозеф оказался городком поменьше, но тоже хорошо подходил на роль перевалочного пункта для тех, кто направлялся в Орегон. Отец сказал жене, что новомодное стремление перебраться на Запад непременно обеспечит спрос на мулов. Дженни была уверена, что мы все умрем с голоду, хотя кормить целую деревню пауни было, надо думать, немногим лучше. Но отец не ошибся. Мулы оказались его призванием. Он не просто преуспел в их разведении – он понимал этих животных, а они понимали его. Через пять лет он уже стал главным поставщиком вьючных мулов для гарнизонов Форт-Ливенворта и Кемп-Кирни, что на реке Миссури. Когда Кемп-Кирни переехал с берега Тейбл-Крик в глушь Небраски, на берег Платта, я отправился туда вместе с армейским обозом и перегнал дюжину отцовских мулов через двести миль прерий. Я проделываю это каждую весну уже пять лет подряд, и завтра мне предстоит снова отправиться в путь.
– Я любил ее, – говорит отец, и я с трудом узнаю его голос.
Эти слова прерывают мои размышления о попытках обменять мешки с мукой на чужое расположение и о нашем переезде в Сент-Джо.
– Что?
– Я любил ее, – повторяет отец.
Он успел отложить карандаш, и теперь его растопыренные пальцы прижаты к странице учетной книги, как лапы испуганного кота, который пытается поймать равновесие. Я начинаю думать, что он заболел… или напился, хотя с виду не похоже ни на больного, ни на пьяного.
– Кого? – уточняю я, но внезапно понимаю, о ком речь.
Я тянусь к ручке двери. Глаза отца сверкают, губы сжимаются. Он думает, что я издеваюсь над ним. На самом же деле я настолько выбит из колеи, что просто не способен над ним насмехаться.
– Мэри, – отвечает он.
– Значит, так ты себя успокаиваешь? – вырывается у меня.
И вновь собственные чувства застают меня врасплох. В моем голосе слышится злость. И неуверенность. Отец никогда не говорил о моей индейской матери. Ни разу. Я не знаю, что подтолкнуло его к этому разговору.
– Это правда, – возражает он. – Я понимаю, ты считаешь меня последним ублюдком. И ты прав… Но я виновен… далеко не во всех грехах, которые ты мне приписываешь.
– К чему это все?
Мой голос превращается в шипение. Я не верю ему и не хочу